Реклама
Книги по философии
Йохан Хейзинга
Homo Ludens
(страница 28)
Если явный элемент игры присущ судебному поединку, так же как и
полностью фиктивной дуэли властителей, то это справедливо и для обычной дуэли, что хорошо известно некоторым европейским народам вплоть до нашего времени. Поруганная честь мстит за себя, прибегая к дуэли. Оба понятия: поруганной чести и необходимого отмщения, -- наряду с их неослабевающим психологическим и социальным значением вообще, особенно свойственны архаической сфере культуры. Чья-либо полноценность должна обнаруживаться публично, и если признанию ее угрожает опасность, ее приходится подтверждать или завоевывать вновь, прибегая к действиям, которые носят агональный характер. Признание личной чести не зависит от того, основывается ли оно на справедливости, действительном положении вещей или каких-либо иных этических принципах. Разыгрывается не более и не менее как социальная значимость человека. Можно оставить без внимания вопрос, не коренится ли дуэль именно в судебном поединке. В сущности, это все та же самая, вечная борьба за престиж, который является изначальной ценностью и представляет собою и власть, и право. Местью удовлетворяется чувство чести, каким бы извращенным, преступным или болезненным оно ни было. Выше мы уже видели, что фигура Дике иногда не вполне ясно отличима от Тихе, или фортуны. Так же точно в эллинской иконографии она сливается воедино с Немезидой, богиней мести13 12*. Дуэль выдает свою фундаментальную идентичность с судебным решением также и тем, что, подобно судебному поединку, она не накладывает долга кровной мести на кровных родичей того, кто лишается жизни в ходе дуэли, при условии, что дуэль была проведена по всей форме.
Во времена, сохраняющие отпечаток прочных аристократических и военных традиций, дуэль может принимать чрезвычайно кровавые формы, когда и первые действующие лица, и секунданты, разбившись на группы, вступали друг с другом в рыцарский поединок на пистолетах. Это было принято в XVI в. во Франции. Незначительная дворянская ссора перерастала в кровавую стычку между шестью или восемью участниками. Честь обязывала секундантов также не уклоняться от этого. Монтень рассказывает о такого рода дуэли между тремя миньонами Генриха III и тремя придворными Гиза13*. Ришелье борется с этим обычаем14*, но и при Людовике XIV дуэли уносят немало жертв. С другой стороны, вполне в соответствии с сакральным характером, присущим и
99
Homo ludens
обычной дуэли с самых ее истоков, схватка не нацелена на смертельный исход, и одно уже пролитие крови считается достаточным для удовлетворения чести. Поэтому современную французскую дуэль, продолжающуюся, как правило, не далее чем до первого ранения, ни в коем случае не следует рассматривать как смехотворный упадок некогда серьезных обычаев. Дуэль в своей сущности -- это ритуальная игровая форма, это регламентация внезапно свершающегося убийства, вызванного безудержным гневом. Место схватки -- это игровое пространство, равное оружие должно быть тщательно сверено; подается знак к началу и к прекращению дуэли, предписывается число выстрелов. Появления крови уже самого по себе достаточно для выполнения требования, чтобы поруганная честь была отомщена кровью.
Агональный элемент в настоящей войне не поддается точному взвешиванию. В ранних фазах культуры в стычках между племенами и отдельными группами состязательный элемент, пожалуй, еще не получил достаточного развития. Разбойничьи нападения, убийство из-за угла, охота на людей существовали всегда -- от голода, от страха, из-за религиозных представлений и жажды крови. Понятие же войны возникает, собственно, лишь тогда, когда особое, приподнятое настроение охватывающей всех враждебности делается отличным от распри между отдельными людьми, а до некоторой степени и родовой ненависти. Такое различие помещает войну не только в сакральную, но одновременно и в агональную сферу. Война тем самым возвышается до святого дела, где все вместе могут помериться силами, испытывая свой жребий, -- короче говоря, она попадает в такую сферу, где право, жребий, престиж все еще пребывают в неразрывном единстве. Тем самым она вступает немедленно в сферу чести. Она делается священным установлением и как таковое облекается той духовной и материальной орнаментикой, которой располагает данное племя. Это не означает, что война ведется теперь по нормам кодекса чести и в формах отправления культа. Грубая сила властвует в полной мере. Война, однако, рассматривается в свете священного долга и чести и до некоторой степени разыгрывается в присущих им формах. При этом всегда трудно выявить, до какой степени подобные представления действительно оказывают влияние на ведение войны, в какой мере они управляют ею. Большая часть того, что мы извлекаем из исторических источников об этих "битвах в прекрасном стиле", покоится на литературном видении битв современниками или их потомками, отразившемся в песнях, эпосе или хронике. В игру вступают распрекрасные изобразительные картины и романтический или героический вымысел. И все же было бы неверно полагать, что облагораживание войны вознесением ее в область морали и ритуала есть чистая фикция, а эстетический облик сражения -- личина его жестокости. Если бы даже так оно и было, представления о войне как величественной игре чести и добродетели сформулировали идею рыцарства, идею благородного воина. Более того: в дополнение к представлениям о рыцар-
100
Глава V
ском долге, достоинстве рыцаря, на античной и христианской основе, бь1ла возведена система международного права. А эти две идеи: рыцарства и международного права -- вскормили понятие подлинной человечности.
Выхватывая те или иные примеры из разных культур и эпох, высветим агональный, и тем самым игровой, элемент войны. Прежде всего -- одна небольшая деталь, предваряющая дальнейшие рассуждения: английский язык все еще использует выражение to wage war, буквально состязаться (wedden) в войне, вызвать на брань, бросив символический gage [заклад] в средину круга.
Два примера из истории Эллады. Война между двумя городами острова Эвбея, Халкидой и Эретрией, в VII в. до Р. X.15* велась, согласно легенде, как состязание. Торжественный договор, устанавливающий правила брани, был засвидетельствован в храме Артемиды. Время и место битвы были указаны. Метательное оружие: дротик, лук и праща -- было запрещено, можно было использовать только мечи и копья. Более известен другой пример. После победы при Саламине16* греки отправились к Истму, чтобы вручить там награды, известные как аристейя, воинам, особо отличившимся в битве. Военачальники принесли свои голоса на алтарь Посейдона: за тех, кто достоин был первого и кто -- второго места. Все голосовали за самих себя как за первых, но вторым большинство отметило Фемистокла, и поэтому он превзошел всех. Взаимная зависть помешала, однако, этому решению войти в силу14. Когда Геродот, рассказывая о битве при Микале17*, говорит, что острова и Геллеспонт были боевыми трофеями (аэтла) и для эллинов, и для персов, значение этого не выходит за пределы расхожей метафоры. По-видимому, сам Геродот испытывает сомнение относительно оценки взгляда на войну как на состязание. В вымышленном совете при дворе Ксеркса устами Мардония18* он порицает безрассудное поведение греков, которые торжественно объявляют друг другу войну, а затем имеют обыкновение подыскивать красивое и ровное поле для битвы, куда и выходят сражаться -- к обоюдному вреду и победителей, и побежденных. Им бы следовало улаживать свои распри с помощью глашатаев и послов, а если уж непременно придется сражаться, отыскивать место, где напасть на них будет всего труднее15.
Похоже, что литературным описаниям и восхвалениям благородных рыцарских войн почти всегда сопутствует критика, противопоставляющая им тактические или стратегические преимущества. Поразительно в этом отношении сходство Китая и средневекового Запада. О победе может идти речь лишь в том случае, -- следуя изображаемой Гране картине ведения войны в феодальном Китае16 19*, -- если сражение возвышает честь полководца. Это обеспечивается не столько достигнутыми преимуществами -- и тем более не тем, что их используют до предела, -- сколько проявлением умеренности. Двое вельмож, Цинь и Цзинь, расположили свои войска в боевом по-рядке друг против друга, не начиная сражения. Ночью к Циню приходит посланец от Цзиня и уведомляет его, чтобы тот приготовился: "С обеих
101 Homo ludens
сторон уже достаточно воинов! Встретимся же наутро друг с другом, я Вас вызываю!" Но люди Циня замечают, что взгляд у посланного к ним не очень-то тверд и голос его не слишком звучит уверенностью. И вот Цзинь уже потерпел поражение. "Войско Цзиня боится нас. Оно вот-вот обратится в бегство! Отбросим врагов к реке! Мы наверняка разобьем их". Но войско Циня не трогается с места, и противник может спокойно покинуть поле проигранной битвы. Честь препятствует тому, чтобы последовать такому совету. Ибо: "Не дать подобрать убитых и раненых -- это бесчеловечно! Не дожидаться урочного времени, загонять противника в угол -- это же трусость..."17.
И одержавший верх скромно отказывается водрузить знак победы на поле битвы: оно хорошо было, когда древние цари, сиявшие добродетелями, сражались с врагами Неба, срывая тем самым покровы зла, "здесь же нету виновных, это вассалы, явившие свою верность до самой смерти. К чему тогда знак победы?"
При сооружении военного лагеря его тщательно ориентируют по странам света. Устройство такого лагеря обусловлено строгими правилами, ибо речь идет о повторении плана столичного города. Положения, подобные приведенному, явственно выдают принадлежность всего этого к сфере сакрального18. Оставим в стороне вопрос о существовании сакральных истоков в структуре римского военного лагеря -- мнение, которого придерживается Ф. Мюллер и другие. Ясно, что изобилующие пышными сооружениями, богато украшенные военные лагери позднего Средневековья, такие, как, например, лагерь Карла Смелого под Нейс-сом в 1475 г.20*, являются замечательным доказательством тесной взаимосвязи между кругом идей турнира и сферой военных действий.