Реклама
Книги по философии
Жак Деррида
От экономии ограниченной к всеобщей экономии
(страница 4)
____________________
5 М.Фуко справедливо говорит о "непозитивном утверждении", "Preface a la transgression" // Critique, 195-196, p.756. решение или среда истолкования всех гегелевских истолкований. Истолковав негативность как труд, делая ставку на дискурс, смысл, историю и т.д., Гегель поставил против игры, против шанса. Он закрыл глаза на возможность своего собственного заклада, на тот факт, что сознательная приостановка игры (например, переход через истину достоверности себя самого и через самостоятельность самосознания) была лишь одной из фаз игры; что игра объемлет труд смысла или смысл труда, объемлет их в терминах не знания, но записи: смысл есть функция игры, он вписывается в то или иное место игровой конфигурации, а сама игра не имеет никакого смысла.
Поскольку никакая логика не управляет отныне смыслом истолкования - так как логика есть некое истолкование, - мы могли бы перетолковать - против Гегеля - его собственное истолкование. Именно это и делает Батай. Перетолкование есть симулированное повторение гегелевского дискурса. В ходе этого повторения одно едва заметное смещение разъединяет все артикуляции и надрезает все спайки имитируемого дискурса. В результате, по всему дискурсу распространяется такая дрожь, которая в конечном счете расколет всю его старую скорлупу.
"В действительности, если гегелевская позиция противопоставляет наивности жертвоприношения научное сознание и бесконечный упорядочивающий труд дискурсивного мышления, то это сознание, это упорядочение все еще обладают одним темным пунктом: мы не могли бы сказать, что Гегель не признал "момент" жертвоприношения: этот "момент" включен, вовлечен во все движение Феноменологии, где именно Негативность смерти, поскольку человек ее принимает, и делает его человеком из человеческого животного. Но, не увидев того, что жертвоприношение уже само по себе свидетельствует обо всем движении смерти (описанный в "Предисловии" к Феноменологии конечный - и свойственный Мудрецу - опыт прежде всего был начальным и универсальным), он не знал, в какой мере он был прав, - с какой точностью он описал движение Негативности" (l.c., pp. 35-36).
Дублируя господство, суверенность не ускользает от диалектики. Нельзя сказать, что она извлекается из нее как какой-нибудь кусок, ставший самостоятельным вдруг и в результате какого-то решения, разрывания. Отрезав таким образом суверенность от диалектики, мы превратили бы ее в какую-то абстрактную негацию и консолидировали бы онтологику. Далеко не прерывая диалектику, историю и движение смысла, суверенность дает экономии разума его стихию, его среду, его неограничивающие закраины бессмыслицы. Далеко не упраздняя диалектический синтез, она вписывает его в жертвоприношение смысла и заставляет там функционировать. Пойти на риск смерти еще недостаточно, если выставление на кон не выпус- кается (se lance) как шанс или случай, но инвестируется как труд негатива. Значит, суверенность должна пожертвовать еще и господством, презентацией смысла смерти. Потерянный для дискурса, смысл тогда полностью разрушается и истребляется. Ведь смысл смысла, диалектика чувств (sens) и смысла (sens), чувственного и понятия, смысловое единство слова "смысл", к которому Гегель был столь внимателен, всегда связывалось с возможностью дискурсивного обозначения. Принося смысл в жертву, суверенность топит возможность дискурса: не просто каким-то перебоем, цезурой или раной внутри дискурса (абстрактная негативность), но вторгаясь через подобное отверстие, благодаря чему внезапно раскрываются предел дискурса и потусторонье абсолютного знания.
Конечно, Батай иногда противопоставляет "означающему дискурсу" поэтическую, экстатическую, сакральную речь ("Но интеллект, дискурсивное мышление Человека развились как функция рабского труда. Лишь сакральная, поэтическая речь, ограниченная планом бессильной красоты, сохраняла силу манифестации полной суверенности. Таким образом, жертвоприношение есть способ быть суверенным, автономным лишь в той мере, в какой оно не оформляется означающим дискурсом", l.c., p.40), но эта речь суверенности не есть какой-то другой дискурс, какая-то другая цепочка, разворачивающаяся рядом с означающим дискурсом. Есть только один дискурс, он является означающим, и Гегеля тут не обойти. Поэтика или экстатика есть то, что в любом дискурсе может раскрыться на абсолютную утрату его смысла, на основу и безосновность священного, бессмыслицы, незнания или игры, на утрату сознания, от которой он вновь приходит в чувство благодаря какому-то новому броску костей. Поэтика суверенности возвещается в "тот момент, когда поэзия отказывается от темы и от смысла" (MM, EI, p.239). Она возвещается только в этом отказе, потому что, преданная в таком случае "игре без правил", поэзия больше чем когда-либо рискует быть прирученной, "подчиненной". Это собственно современный риск. Чтобы уклониться от него, поэзия должна "сопровождаться неким утверждением суверенности", "дающим" (как выражается Батай в одной замечательной и совершенно несостоятельной формуле, которая могла бы послужить заголовком к всему тому, что мы пытаемся собрать здесь воедино, в качестве формы и пытки его письма) "комментарий к своему отсутствию смысла". Без этого поэзия в худшем случае была бы подчинена, в лучшем случае - "помещена (inseree)". Потому что тогда "смех, опьянение, жертвоприношение и поэзия, сам эротизм продолжают автономно существовать в запасе, помещенные в некую сферу точно дети в какой- нибудь дом. Это низшие суверены, ограниченные своими пределами и не могущие оспаривать империю деятельности" (там же). Именно в этом промежутке между подчинением, помещением и суверенностью и следовало бы исследовать соотношения между литературой и революцией как Батай мыслил их себе в ходе своего разъяснения с сюрреализмом. Явная двусмысленность его суждений относительно поэзии охватывается конфигурацией этих трех понятий. Поэтический образ не является подчиненным в той мере, в какой он "ведет от известного к неизвестному"; но поэзия есть "почти целиком падшая поэзия", поскольку она удерживает при себе - чтобы самой удержаться в них - метафоры, которые определенно были взяты ею из "рабской сферы", но которым тотчас же "было отказано во внутреннем разрушении, представляющем собой доступ к неизвестному". "Прискорбно не обладать ничем, кроме руин, но это уже не означает не обладать ничем: это означает одной рукой удерживать то, то отдает другая6": все еще гегелевская операция.
Будучи манифестацией смысла, дискурс, следовательно, есть утрата суверенности. Рабство, таким образом, есть не что иное, как желание смысла: положение, с которым смешивается вся история философии, положение, определяющее труд как смысл смысла, а техне - как развертывание истины; положение, которое мощно концентрируется в гегелевском моменте и которое Батай, идя по стопам Ницше, хотел довести до разоблачающего его суть изложения, чье изобличение он хотел вырвать на безосновности немыслимой бессмыслицы, выставив его, наконец, на кон в какой-то крупной - высшей - игре. Мелкая, низшая игра состоит в том, чтобы все еще приписывать отсутствию смысла в дискурсе некий смысл.7
____________________
6 "Post-scriptum au supplice", EI, p.189.
7 "Только у серьезного есть смысл: игра, у которой смысла уже нет, серьезна лишь в той мере, в какой "отсутствие смысла также есть некий смысл", но всегда затерянный во мраке неразличенной бессмыслицы. Серьезное, смерть и страдание образуют ее притупленную истину. Но серьезность смерти и страдания есть рабство мышления" ("Post- scriptum", EI, p.253). Единство серьезного, смысла, труда, рабства, дискурса и т.д., единство человека, раба и Бога - таково, на взгляд Батая, глубинное содержание (гегелевской) философии. Здесь мы можем лишь отослать к наиболее явственно выражающим это текстам. (a) EI, p.105: "И в этом попытки мои заново начинают и разрушают гегелевскую Феноменологию. Построение Гегеля есть философия труда, "проекта". Гегелевский человек - Существо и Бог - исполняется в своем соответствии проекту... Раб... пройдя довольно извилистый путь, достигает под конец вершины вселенной. Единственная помеха для такой точки зрения (обладающей, впрочем, неравной и в каком-то смысле недосягаемой глубиной) в том, что человек несводим к проекту: недискурсивное существование, смех, экстаз" и т.д. (b) Le Coupaple, p.133: "Гегель, разрабатывая философию труда (именно Knecht, освобожденный раб, рабочий становится в Феноменологии Богом), подавил шанс - и смех и т.д. (c) Главным образом, в эссе "Hegel, la mort et la sacrifice" Батай показывает, благодаря какому скольжению - в речи суверенности ему следует противопоставить какое-то другое скольжение - Гегель "в пользу рабства" упускает ту суверенность, к которой "он подошел насколько мог близко". "Суверенность в позиции Гегеля проистекает из такого движения, которое открывается дискурсом и которое в духе Мудреца никогда не отделяется от своего откровения.
Два письма
"Эти суждения должны были бы привести к молчанию, а я пишу.
Это вовсе не парадокс."
(EI, p.89).
Но мы должны говорить. "Неадекватность всякой речи... по крайней мере, должна быть высказана" (C) для того, чтобы сохранить суверенность, т.е. некоторым образом потерять ее, чтобы оставить еще в запасе возможность если не смысла ее, то ее бессмыслицы, чтобы этим невозможным "комментарием" отличить последнюю от всякой негативности. Нужно найти такую речь, которая хранит молчание. Необходимость невозможного: высказать в языке - рабства - то, что не является рабским. "То, что не является рабским, непроизносимо... Идея молчания (это самое недоступное) обезоруживает. Я не могу говорить об отсутствии смысла, не наделяя его при этом каким-то смыслом, которым оно не обладает. Молчание нарушается - потому что я заговорил. История всегда завершается каким-нибудь лама савахфани, вопиющем о нашем бессилии умолкнуть: я должен наделять смыслом то, что его не имеет: в конечном счете, бытие даровано нам как невозможное!" (MM, EI, p.215). "Среди всех слов" слово "молчание" есть "наиболее извращенное или наиболее поэтичное", потому что, изображая замалчивание смысла, оно высказывает бессмыслицу, оно скользит и само себя изглаживает, не удерживает себя, само себя замалчивает - но как речь, а не как молчание. Это скольжение предает одновременно и дискурс, и недискурс. Оно может быть навязано нам, но может и быть обыграно суверенностью таким образом, чтобы со всей строгостью предавать смысл в смысле и дискурс в дискурсе. "Нужно найти", - поясняет Батай, выбирая "молчание" как "пример скользящего слова", такие "слова" и "объекты", которые "заставили бы нас скользить..." (EI, p.29). Скользить к чему? К каким-то другим словам, к другим объектам, конечно же, которые возвещают суверенность.