Реклама
Книги по философии
Поль Валери
Об искусстве
(страница 106)
Он пишет в тетради: "Порою вещи, солнце, мои бумаги как будто говорят мне: опять ты! Что ты делаешь здесь? Разве ты недостаточно видел нас? Ты снова хочешь закурить сигарету? Но ты курил ее уже триста семьдесят тысяч раз. Ты опять хочешь улавливать эту брезжущую идею?.. Но ты внимал ее появлению по крайней мере 104 раз. И я сажусь и той же рукой подпираю тот же подбородок". Судя по "Тетрадям", старость не приносит Валери ни ощущения слабости, дряхления или распада, ни сознания умудренности, ни какой-либо глубокой трансформации. Им владеет чувство неизбывного повторения. "Та же утренняя сигарета, тот же кофе, та же тетрадь, те же идеи" (N. В a s t e t, Faust et le cycle. -- "Entretiens sur Paul Valйry", 1968, p. 119).
1938 В "Предисловии к диалогу об искусстве" Валери говорит о лживости и пагубности европоцентризма в условиях современной цивилизации. "Со дня на день догма о неравенстве человеческих семей становится все более опасной в политике; она будет для Европы фатальной. Техника распространяется, как чума".
В августе он пишет "Кантату о Нарциссе", которая должна быть положена на музыку.
Октябрь: предисловие к альбому Домье в издательстве Скира.
Запись в тетради: "Нужно расти. Но нужно также всю жизнь хранить в себе Ребенка. Посмотри на окружающих -- тех, в чьем взгляде ничего не осталось от детства. Вот как это узнается: их взгляд отчетлив, когда предметы отчетливы, и расплывчат, когда предметы расплывчаты и безымянны... " 17 октября -- речь перед хирургами, в которой он прославляет великое искусство человеческой руки.
"Символизм не есть Школа", -- утверждает он в "Существовании символизма". Что же касается самих символистов, "эстетика разъединяла их; этика их сплачивала".
1939 Январь: лекция об Эдгаре По в Коллеж де Франс.
Валери пишет текст для книги о Чехословакии, отданной на растерзание гитлеровской Германии. Сентябрь: "Смесь".
В статье "Свобода духа" Валери снова пытается переосмыслить ряд своих основных установок. Провозглашая свободу духа (которую он отличает от свободы формальной) "высшим благом", он, однако, констатирует: "Дух представляет в нас некую силу", которая понудила нас удалиться "от всех исходных и естественных условий нашего бытия". Трудно предвидеть, к чему ведет нас этот новый и небывалый мир, созданный нашим духом и "для нашего духа". Но каковы бы ни были его угрозы, пути назад нет -- разве что к "животному состоянию". Лишь сам свободный дух, без которого "культура угасает", может быть критерием и предвидеть порождаемые им же угрозы материального прогресса. Вот почему пора "бить тревогу и выявлять опасности", которым он подвергается, -- исходят ли они от "наших открытий", "нашего образа жизни" или от бесчеловечной политики. Валери, не называя прямо тоталитарно-фашистских режимов, ясно говорит об их политической сути, враждебной свободной мысли. Сентябрь он проводит по соседству со Стравинским, который читает ему наброски своего "Курса музыкальной поэтики"; Валери находит в нем общие идеи с собственной поэтикой.
1940 Он отдыхает после болезни в Динаре, когда 22 июня туда вступают немецкие войска. "Я мыслю, -- следовательно, я страдаю, -- пишет он. -- Мысль о том, что происходит, отравляет то, что я вижу. Красота солнца и моря заставляет страдать -- ибо нужно страдать, -- и прекрасное должно действовать в том же духе".
Узнав, что дети целы и невредимы, он с головой уходит в работу. Он обращается к образу Фауста, этого "европеида", которого переносит в эпоху, когда вновь открыт "в недрах тел и словно бы за пределами их реальности древний хаос", когда "индивид умирает", "растворяется в множественности", когда наступает, быть может, "гибель души" и "само Зло под угрозой", ибо даже смерть оказывается всего лишь "одним из статистических свойств" "человеческого материала", а "методы" дьявола представляются "устаревшими". Драму "Мой Фауст" Валери не окончил. По мнению исследователей, три завершенных акта, сверкающие остроумием, полные чеканных и глубоких формул, не дают представления о всей полноте замысла Валери. Его Фауст -- "Сизиф жизни", чья трагедия даже не в самом вечном повторении жизни, но в высшей ясности сознания, которое угадывает сущее в его зарождении и знает наперед все его возможности: хотя Фауст и обнаруживает в итоге, что бытие ценнее знания, хотя он даже пытается слить воедино постижение и любовь, он должен будет отказаться (в IV акте) от любви, неотделимой от "Эроса исступленного", -- во имя высшего своего завершения, "последней мысли", которая прервет окончательно "циклы" его существований. Тайной мыслью автора было "исчерпать" вечный образ, ибо "ницшевскому amor fati Валери всем существом противопоставляет свой horror fati" (N. В a s t e t, Faust et le cycle. -- "Entretiens sur Paul Valйry", 1968, p. 122). В сентябре он возвращается в Париж. В Академии, где поставлен вопрос о выражении доверия Петену, он первым берет слово и заставляет предложение отвергнуть.
1941 Валери выступает в Академии с речью памяти Бергсона. Эта речь, почти неизвестная во Франции, будет воспринята за рубежом как акт мужества перед лицом оккупанта. На протяжении всего периода оккупации Валери отказывается от встреч с врагом и решительно отвергает посулы коллаборационистов. Он живет в стесненных материальных условиях. Правительство Виши смещает Валери с поста руководителя Средиземноморского университетского центра. Осенью выходит первое издание сборника "Дурные мысли и прочее". Среди самых различных тетрадных записей Валери здесь встречается особенно характерная: "Оставайся спокоен. Гляди бесстрастно. Почему? Потому что это спокойствие и это бесстрастие воспроизводят устойчивость, а также и время, которое от всего очищается. Человек бесстрастный обладает амплитудой века. Гнев, наслаивающиеся эмоции порождают в итоге только банальность. В конце концов, ничего никогда не было. Не теряй из виду это конечное и несомненное ничто. Пусть некий знак -- некая вытянутая горизонталь -- остается глубинным фоном твоих сокровенных движений и метеоров". Известный французский писатель Жюльен Грак так откликается на эту стоическую или даже даосскую заповедь Валери: "Точно -- и прекрасно. Но в конце концов и равным образом не было никогда никого, и эта вытянутая горизонталь выявляется лишь на кладбище. <... > Поразительно, что Валери предается здесь <... > той бестелесной загробной мудрости, которая произвольно выносит человека в пространство без почвы и время без длительности: он, кто так много и столь справедливо упрекал Паскаля в том, что можно назвать бессодержательной отстраненностью" (J. Gracq, Lettrines 2, Paris, 1974, p. 142).
1942Он вступает в антифашистский Национальный комитет писателей.
Сентябрь: "Искушение (святого) Флобера". Начало работы над переводом "Буколик" Вергилия. Читая дневник А. Жида, Валери изумлен мнением своего друга, полагающего, что он разыграл свою жизнь, как искусный шахматист: "Все события моей жизни, карьера, брак и т. д. были делом других. Моя политика всегда состояла в одном: оградить, поскольку это возможно, мой бесконечный поиск -- за счет множества вещей и ценою посредственной жизни".
Письмо священнику Ридо, которое послужит предисловием к его книге "Введение к мысли Поля Валери": "Вот уже пятьдесят один год день за днем на рассвете мой мозг испытует меня. Это два-три часа внутренних операций, в которых я нуждаюсь физиологически". И дальше: "Моей единственной "константой", единственным постоянным моим инстинктом было стремление все более отчетливо представлять свое "умственное функционирование" и, поскольку это возможно, хранить или восстанавливать свободу от тех иллюзий и "паразитов", какие навязывает нам неизбежное пользование словом". Октябрь: "Диалог о дереве".
Он откликается на освобождение Парижа статьей "Дышать": "Свобода есть ощущение. Этим дышат. Мысль, что мы свободны, расширяет будущность мгновения. <... > Мы видели и пережили то, что может совершить огромный и славный город, который хочет дышать". Но нет места самоуспокоенности: "... Разум должен сохранять нынче всю свою ясность. <... > Надобно попытаться представить эпоху совсем небывалую". Теперь, как никогда, необходимо отказаться жить прошлым. Валери сознает, что нужно менять "всю структуру политического и экономического мира".
Об этом говорит он 10 декабря, на торжественном заседании в Сорбонне, где выступает с речью о Вольтере. В этой речи, исполненной горечи и трагической силы, он прославляет Вольтера прежде всего как борца, как героя, "друга и защитника рода людского". Вольтер, "провозглашающий, что существуют преступления против человечества и что есть преступления против мысли", "единой силой пера <... > сотрясает всю свою эпоху". "Но что мог бы он сделать сегодня? -- восклицает Валери. -- Что может человек разума?" Валери видит уничтожение духа на путях духа и, полный трагического сомнения, фактически признает, что поколеблен основной принцип его мысли. Вновь отмечая, что в наши дни "человек понимает себя все меньше, как, по-видимому, все меньше он разумеет природу, в которой находит меж тем все более могущественные орудия силы", он решается заявить, что свобода духа и жизнь его обречены, если дух не будет соблюдать "пределов, которые должен сам ставить своей чрезвычайно ценной и чрезвычайно опасной власти все подвергать сомнению". "Можно подумать, -- продолжает он, -- что все усилия нашей мысли, весь неслыханный рост наших положительных знаний послужили к тому, чтобы довести до сокрушительной и дикой силы возможность уничтожить род людской и прежде всего убить в нем надежды, какие вкладывал он веками в смягчение собственной природы. Должны ли мы согласиться в итоге, что нет такой жестокости, такого варварства, такого злонамеренного и холодного расчета, которые могли бы считаться изжитыми и окончательно стертыми с лица земли? <... > И какой исполинский Вольтер, под стать миру в огне, нужен, чтобы осудить, проклясть, заклеймить безмерное планетарное злодейство с его свирепым разбоем? Ибо в наши дни речь не идет больше о нескольких невинных мучениках, о жертвах, которые можно пересчитать... мы считаем теперь миллионами -- и даже уже не считаем... "