Реклама
Книги по философии
Владимир Вернадский
Дневники. 31 января 1919 - 4 апреля 1920
(страница 6)
Днем опять 39o: тиф, инфлюэнция или плеврит (легких). Голова чрезвычайно ясная при недомогании и болевых ощущениях. Против тифа. Остановить мысль не могу. Против тифа.
Читая раньше [максимы] Ля Рошфуко и теперь их изложение в системе у Гюйо, у меня неудовлетворенное чувство: 1) Ля Рошфуко дает среднюю мораль или мораль среднего человека. Берет ее в определенной среде - придворных и хищников времен фронды. Там чванство, гордость, корысть и эгоизм культивируются и являются элементами успеха в жизни. Не имеющие - отходят и скрываются в тени. Что было бы, если [бы] мы для человечества взяли среднюю мораль поступков общества разбойников, ландскнехтов, черни? 2) Его понятия гордости и самолюбия не отвечают нашим пониманиям. В них включен элемент прихоти личности, построения морали, исходя из человеческой личности, а не извне данных предписаний. При этих условиях моральная одиозность некоторых его положений меняется. 3) Ля Р[ошфуко] дает возможное объяснение мотивов поступков, а не реальное. Возможных объяснений бесконечное множество. Как философ Гиляров дает возможное объяснение нашей революции мрачной и гигантской концепцией еврейства. Но возможное - не есть реальное. Я думаю, что поступки не из разума: разум подводит в среднем их объяснения после их совершения. 4) Но я думаю, что для среднего человека много верного у Л[я] Р[ошфуко], но надо ли брать среднего? Не правильнее ли брать творцов - хотя бы бессознательных - нового?
Вторник, 25. П/9. III. [1]920Не писал более месяца. Перенес сыпной тиф. И сейчас нахожусь еще в состоянии выздоровления. Слаб. Пишу всего 1/2 часа - в первый раз.
Мне хочется записать странное состояние, пережитое мною во время болезни. В мечтах и фантазиях, в мыслях и образах мне интенсивно пришлось коснуться многих глубочайших вопросов бытия и пережить как бы картину моей будущей жизни до смерти. Это не был вещий сон, т. к. я не спал - не терял сознания окружающего. Это было интенсивное переживание мыслью и духом чего-то чуждого окружающему, далекого от происходящего. Это было до такой степени интенсивно и так ярко, что я совершенно не помню своей болезни и выношу из своего лежания красивые образы и создания моей мысли, счастливые переживания научного вдохновения. Помню, что среди физических страданий (во время впрыскивания физиологического раствора и после) я быстро переходил к тем мыслям и картинам, которые меня целиком охватывали. Я не только мыслил, и не только слагал картины и события, я, больше того, почти что видел их (а м[ожет] б[ыть], и видел), и во всяком случае чувствовал - нап[ример], чувствовал движение света и людей или красивые черты природы на берегу океана, приборы и людей. А вместе с тем, я бодрствовал.
Я хочу записать, что помню, хотя помню не все. То же советуют мне близкие - Наташа, Нин[а], Геор[гий], Пав. Ив. [Новгородцев], которым я кое-что рассказывал. И сам я не уверен, говоря откровенно, что все это плод моей больной фантазии, не имеющий реального основания, что в этом переживании нет чего-нибудь вещего, вроде вещих снов, о которых нам несомненно говорят исторические документы. Вероятно, есть такие подъемы человеческого духа, которые достигают того, что необычно в нашей обыденной изо дня дневности. Кто может сказать, что нет известной логической последовательности жизни после известного поступка? И м[ожет] б[ыть], в случае принятия решения уехать и добиваться Инст[итута] жив[ого] вещ[ества], действительно возможна та моя судьба, которая мне рисовалась в моих мечтаниях. Да, наконец, нельзя отрицать и возможности определенной судьбы для человеческой личности. Сейчас я переживаю такое настроение, которое очень благоприятствует этому представлению.
Еще полгода назад я этого не сказал бы. Помню как-то в Киеве - уже при большевиках,
27. II/11. III. [1920]я поставил себе вопрос о моем положении как ученого. Я ясно сознаю, что я сделал меньше, чем мог, что в моей интенсивной научной работе было много дилетантизма - я настойчиво не добивался того, что, ясно знал, могло дать мне блестящие результаты, я проходил мимо ясных для меня открытий и безразлично относился к проведению своих мыслей окружающим. Подошла старость, и я оценивал свою работу, как работу среднего ученого с отдельными, выходящими за его время недоконченными мыслями и начинаниями. Эта оценка за последние месяцы претерпела коренное изменение. Я ясно стал сознавать, что мне суждено сказать человечеству новое в том учении о живом веществе, которое я создаю, и что это есть мое призвание, моя обязанность, наложенная на меня, которую я должен проводить в жизнь - как пророк, чувствующий внутри себя голос, призывающий его к деятельности. Я почувствовал в себе демона Сократа. Сейчас я сознаю, что это учение может оказать такое же влияние, как книга Дарвина, и в таком случае я, нисколько не меняясь в своей сущности, попадаю в первые ряды мировых ученых. Как все случайно и условно. Любопытно, что сознание, что в своей работе над живым веществом я создал новое учение и что оно представляет другую сторону - другой аспект - эволюционного учения, стало мне ясным только после моей болезни, теперь.
Так почва подготовлена была у меня для признания пророческого, вещего значения этих переживаний. Но вместе с тем, старый скепсис остался. Остался, впрочем, и не один скепсис. Я по природе мистик; в молодости меня привлекали переживания, не поддающиеся логическим формам, я интересовался религиозно-теолог[ическими] построениями, спиритизмом - легко поддавался безотчетному страху, чувствуя вокруг присутствие сущностей, не улавливаемых теми проявлениями моей личности ("органами чувств"), которые дают пищу логическому мышлению. У меня часто были галлюцинации слуха, зрения и даже осязания (редко). Особенно после смерти брата 42 я старался от них избавиться, не допускать идти по этому пути, ибо мне было мучительно чувство страха, когда я оставался один в комнате (даже днем). Сны мои были очень яркими, и я впервые после смерти Коли старался и достиг того, что изгнал его образ из снов. Раньше, закрыв глаза, я видел все, что хотел - теперь не мог. И когда я ограничил себя от этой области и потерял дорогие образы даже во сне - мне временами становится жаль прошлого. Я был лунатиком, также как мой отец и дед (мистик, доктор, кажется, очень выдающийся человек), и Георгий был им в детстве. У меня в детстве проявления этого рода были очень сильны. Я помню до сих пор те переживания, которые я чувствовал, когда сны состояли из поразительных картин - переливов в виде правильных фигур (кривых) разноцветных огней. По-видимому, в это время я начинал кричать (не от страха). Но когда подходили ко мне близкие, больше помню отца в халате, которых я любил, я начинал кричать от страха, т. к. видел их кверху ногами.43 Из всего этого у меня сохранялись долго сны звуков (в последнее время редко), когда я во сне слышал музыку, хотя у меня нет слуха и, особенно, музыкальной памяти, и сны полетов. Говорят, эти последние свойственны молодости, но я, правда реже, их имел и в старости - недавно в Киеве. Это приятные, возвышающие человека сны.
Когда я стал сознательно всматриваться в окружающее, я мыслью остановился на появлении у себя этой способности. Помню, что ярко пережил эти мысли во время моих дружеских бесед с С. Н. Трубецким. У меня являлась мысль, что заглушая эти стороны моей личности, я получаю ложное и неполное представление о мире, искажаю истину и суживаю силу своей собственной духовной личности.
Однако я ослабил эти сомнения тем, что я ограничил лишь тяжелое для меня сознательное проявление этих переживаний, которые бессознательно во мне несомненно остались. Это и сознательно основа моего научного скепсиса, когда я, натуралист, допускаю возможность явлений, ими обычно отрицаемых. Затем, я ярко чувствовал и чувствую, что если бы я пошел по этому пути, я весь ушел бы от точной научной работы, и не пошел бы дальше и глубже в познании истины и в то же время, м[ожет] б[ыть], сломал бы силу и рост своей личности, не справившись с вызванными мною силами, как в сказке о духе, заключенном в бутылку Соломоном. В то же время этот путь сулил мне страдания. Я не пошел бы по этому пути дальше и глубже в познании истины, ибо для меня ясно, что и эти явления являются проявлением единого вечного целого и я познаю одно и то же научным исканием, религиозным и поэтическим вдохновением, мистическим созерцанием, философским мышлением. Помню, как ясно мне это стало, когда читал Спинозу и Беркли, м[ожет] б[ыть], эти явления есть - и даже наверняка есть - но я их не буду изучать, как не стану изучать санскритский язык. А по существу, все безразлично приводит к одному познанию, какую бы форму проникновении в него я ни взял.
Это длинное отступление дает, мне кажется, объяснение тому, что я не могу отрицать и вещего значения тех переживаний, которые я перенес и которые заставляют меня остановиться на них.
Любопытно, что можно найти здесь и правильные мне указания в формах научного мышления. Во время этих мечтаний и фантазий я находил новое в научной области. Во время болезни я продиктовал кое-что Наташе. Там много нового и еще больше такого, что может быть проверено на опыте и наблюдении. Это уже и для строгого ученого реальное из реального. И отчего оно реально только вырванное из целого?..
Хочу еще отметить, что мысль образами и картинами, целыми рассказами - обычная форма моих молчаливых прогулок или сидений. Поэтому и в том, что получилось во время болезни, надо отличать случайную форму от того неожиданного содержания, которое в ней выявилось.
В двух областях шла эта работа моего сознания во время болезни. Во-первых, в области религиозно-философской и, во-вторых, в области моей будущей судьбы в связи с научным моим призванием. Кажется, в начале и затем в конце брали верх религиозно-философские переживания. Но они менее ярко сохранились в моей памяти, хотя казались мне очень ярко выражавшими мое понимание истины. На них я первых и остановлюсь.
28. II/12. III. [1]920