Реклама





Книги по философии

Поль Валери
Об искусстве

(страница 54)

Как я уже сказал, в театр я ходил крайне редко. Есть, однако, иной театр, который довольно часто мере­щится мне, заставляет о себе грезить; этот театр -- до­статочно неотвязный объект моих блуждающих мыс­лей. Они и впрямь блуждают безвыходно, так как я не мешаю им затеряться в сказочных дебрях Возможного -- или, лучше сказать, невозможного -- и поскольку я не в состоянии удержать свое размышление на путях, спо­собных привести его к осуществимым созданиям драма­тургии.

Среди этого сонма фантазий и бесплодных идей, роя­щихся во мне, когда я задумываюсь о театре, я часто оказываюсь как бы раздвоенным между двумя чрезвы­чайно простыми системами, которые попеременно при­тягивают мою мысль; она изощряется, выявляя их диа­метральную противоположность. Хотя это построения зыбкие и сколь угодно бесцельные, своего рода контраст, разделяющий их, и привычная их навязчивость застав­ляют меня угадывать в них какую-то скрытую значи­мость. Когда праздность творит как умеет -- при пол­ном отсутствии цели и в забвении всяческого усилия, -- она порождает определенные конструкции, которые об­ладают, возможно, какой-то внутренней необходимостью и не могут сводиться к бессмысленной игре случайно­стей.

Итак, мне мыслятся два театра: один восходит к Храму, второй -- к Гиньолю. (Называю Гиньоль -- для большей простоты. ) Говоря о Гиньоле, я представляю себе зал, сцену и декорации подчеркнуто театральные, насколько это возможно; всюду угадываешь картон, раскрашенную штукатурку, сусальное золото; есть в этой системе нечто трогательное и циническое, какая-то чарующая поэзия: она признается в своей неспособно­сти или же равнодушии к правде и одновременно соче­тает их с убежденностью в неотразимом эффекте иллюзии, -- поскольку к нему здесь стремятся все -- актеры, автор, публика и даже суфлер в своей будке. На под­мостках -- на подлинных, изумительно эластичных под­мостках -- жизнь должна бить ключом и неодолимо передаваться зрителю, заражая его предельной живо­стью действия, вспышками диалога, блеском реплик (подчас обязанных увлеченности исполнителя, память которого, к счастию, ненадежна). Наконец, здесь есть все, что способно опьянить и увлечь зрителя игрой впе­чатлений. Только театр умеет передать жар и свежесть мгновения; именно этого не нахожу я в кино. Любой кадр связан с мыслью о прошлом, и то, что в нем по­казано, показывает, что этого больше нет. Мы подсозна­тельно чувствуем, что все нами видимое не совершается, но уже совершилось, прежде чем появиться на свет. Перед нами отжившее, которое хочет ожить в нас. Да­же голоса звучат замогильно... Мой же Гиньоль, напро­тив, сохраняет в себе какую-то магию "становления". Пусть актеры играют опять ту же самую пьесу: даже то, что они исполняли, может быть, сотню раз, они должны всякий раз заново переживать. С ними выхо­дит на сцену вся живая их непосредственность, и, сколь­ко бы ни приходилось им повторять свою роль, они представляются нам существами более свободными и, следственно, более подлинными, нежели закосневшие в своей неизменности призраки, которых источник света проецирует на экран.

Но когда я вдоволь намечтаюсь об этом Театре, не­уемном, как некий дух, его подвижность, пестрота инто­наций и сцен, блеск и чары его калейдоскопа побужда­ют меня мысленно рисовать или же конструировать, в качестве гармонического контраста и отрицания, сов­сем иной театр, который я связываю с Храмом. В этом театре царит условность высшего порядка, и никакой вольности он не допускает. Кажется, что все в нем движимо законами столь же величественными, как те, ко­торыми древние наделяли свой простой и грандиозный космос. Они верили в мировой порядок, и это чудесное ослепление, возможно, внесло в их искусство то дыха­ние святости, чистоты и рока, какое мы в нем находим, и сообщило некую безусловность его созданиям, кото­рые исчерпываются собственной полнотой, не взывают ни к чьему взгляду и снисходят как будто лишь к беско­нечному созерцанию.

Такой театр должен быть не театром подмостков, но театром благородной по качеству архитектуры. Искусно расчлененный корабль будет соединять сцену с залом, избавляя нас от чрезвычайно грубого контраста, кото­рый мы наблюдаем в привычном театре. Стоит в нем занавесу подняться, как нам предстает совсем незнако­мый мир и спектакль вынуждает нас жить какое-то время жизнью, нам чуждой. В противоположность это­му, театральная система, о которой я размышляю, приз­вана обращаться к нашему глубочайшему внутреннему чувству, нашему переживанию мира 2.

Читатель, конечно, поймет, что я мечтаю о каком-то подобии литургии. Я не могу изложить здесь свои дав­нишние мысли, которые прояснили бы эту идею. Много лет назад я беседовал о ней с Дебюсси и представил ему общий замысел произведения, которое исходило бы из моих взглядов. Тогда ничего из этого не вышло, но впоследствии, когда в сотрудничестве с Онеггером я писал мелодраму об Амфионе, мне представился случай составить либретто, отвечающее, насколько это возмож­но, моим, так сказать, литургическим помыслам 3.

К несчастью, условия исполнения этой вещи оказа­лись таковы, что эксперимент лишился всякого смысла. Единственное, что от него осталось, -- это великолеп­ное решение в высшей степени четкой и сложной музы­кальной проблемы.

ВЗГЛЯД НА МОРЕ

Небо и Море -- стихии, неотделимые от широчайшего взгляда: наиболее простые, наиболее свободные с виду, наиболее изменчивые в целостной протяженности сво­его исполинского единства и вместе с тем наиболее од­нообразные, наиболее явственно понуждаемые чередо­вать все те же состояния безмятежности и тревоги, воз­мущенья и ясности.

В минуты праздности на берегу моря -- ежели мы пытаемся разобрать, что навевает нам его близость; ког­да на губах у нас соль, а в уши струится ропот или плещут раскаты волн и мы ищем ответа на это неодо­лимейшее присутствие, -- мы находим в себе проблески мыслей, обрывки поэм, призраки действий, упованья, угрозы -- целый хаос поползновений и образов, вызы­ваемых и несомых этой чудовищностью, которая то из­вергает себя, то в себе укрывается и которая гладью своей зовет и своими пучинами устрашает -- дерзнове­ние.

Вот почему нет такой неодушевленной вещи, которая олицетворялась бы более щедро и более естественно, нежели море. Мы называем его мирным, сердитым, ко­варным, капризным, печальным, безумным, или свире­пым, или же ласковым; мы приписываем ему противо­речия, вспышки, дрему живого существа. Разум, по-ви­димому, неспособен обойтись без наивного одушевления этого исполинского жидкого тела, на котором со­вокупные действия земли, луны, солнца и воздуха со­четают свои эффекты. Мысль о неверном и чудовищно своенравном характере, каким древние наделяли своих божеств и какой мы подчас приписываем женщине, лег­ко напрашивается у всякого, кто общается с морем. Шторм разыгрывается за пару часов. Пелена тумана встает и рассеивается по манию волшебства.

Две другие мысли, крайне простые и, можно ска­зать, вполне обнаженные, рождаются в свой черед от встречи пучины и разума.

Одна -- о побеге, побеге ради побега: мысль, кото­рую вызывает загадочное внушение горизонта, подспуд­ный порыв к простору, своего рода страсть или слепой инстинкт бегства 1. Острый запах моря, соленый ветер, рождающий чувство, будто мы дышим ширью, красочная и неуемная сумятица портов заражают нас восхититель­ным беспокойством. Современная поэзия -- от Китса до Малларме и от Бодлера до Рембо -- изобилует нервиче­скими строками, которые будоражат душу и встряхи­вают ее, подобно свежему бризу в снастях, осаждаю­щему корабли на рейде.

Другая мысль служит, быть может, тайной причиной первой. Стремиться бежать можно лишь от того, что во­зобновляется беспрерывно. Нескончаемый перепев, гру­бое, навязчивое повторение, монотонный плеск и нераз­личимая смена зыблемых волн, которые звучно и безус­танно бьют о границы моря, сообщают душе, устав­шей предвосхищать их неумолимый ритм, насквозь аб­сурдное понятие Вечного Возвращения 2. В мире идей, однако, абсурдность властительности не помеха: власт­ное и нестерпимое чувство вечного возобновления пре­ображается в безудержное желание прервать всегда предстоящий цикл, зажигает жажду неведомой пены, девственного времени и бесконечно разнообразных со­бытий.

Что касается меня, всю эту зачарованность морем я объясняю себе одним: тем, что оно неизменно являет моему взору возможное. Сколько часов я отдал ему. созерцая его невидящим взором и следя за ним с без­молвьем в душе! Порою оно предстает предо мной в не­коем универсальном образе: любая волна видится мне отдельной целостной жизнью. Порою же я различаю лишь то, что бессознательно запечатлевается зрением и что лишено всякого имени. Как оторваться от этих ви­дений? Кто способен избежать магнетизма полной жиз­ни инерции водной громады? Она играет прозрачно­стью, бликами, оцепенелостью и движением, тишью и бурей; она на глазах человека разносит и ширит, в те­кучих фигурах, закон и случайность, беспорядочность и систему; она стелет или преграждает путь.

Полуученое, полуребяческое воображение ворошит, проясняет, связывает, в мыслях о море, сонмы умствен­ных воспоминаний и отголосков, различных по возрас­ту и происхождению: читанное в детстве, образы путе­шествий, элементы мореходства, крупицы точных зна­ний...

Кое-кому из нас ведомо, что это исполинское море действует на шар земной как узда, сдерживая его вра­щение. Геолог видит в нем залежь некой жидкой по­роды, которая держит во взвешенном состоянии ато­мы всех элементов нашей планеты. Временами разум отваживается погрузиться в пучину. Он испытывает растущий ее напор; он прозревает все более сумрачную ее толщу. Он находит в ней потоки воды более чистой, или более теплой, или же более охлажденной; течения глубоководные, которые циркулируют и настигают под спудом себя самое, которые разветвляются и сплетают­ся, опоясывают континенты, холод относят к теплу, теп­ло несут к холоду, образуют ледяные днища глыб, от­коловшихся от полярного припая, -- внося в полноту и в сплошную субстанцию косной водной стихии своего рода обращение, аналогичное обращению естества.

Название книги: Об искусстве
Автор: Поль Валери
Просмотрено 155841 раз

......
...444546474849505152535455565758596061626364...