Реклама





Книги по философии

Поль Валери
Об искусстве

(страница 45)

И, кроме того, нужно всячески избегать обычного в наши дни заблуждения, когда грезу смешивают с поэзией.

Однако черно-белое -- рисунок, литография, офорт, (но отнюдь не гравюра резцовая) -- благодаря видимой легкости работы и допускаемым ими вольностям в по­строении и отделке гораздо более, нежели игра всех красок, способны вносить в изобразительное искусство известную зыбкость и формы, в которых больше наме­ка, чем определенности.

Черно-белое в каком-то смысле ближе к разуму и к акту письма; живопись -- ближе к восприятию сущего и всегда более или менее склонна обманывать взгляд.

С помощью нейтральных орудий -- пера, графита, иглы -- Коро достигает чудесных эффектов пространст­ва и света; никогда еще столь живые деревья, столь подвижные облачка, дали столь неоглядные и столь твердая почва не складывались из штрихов на бумаге.

Перебирая его поразительные листы, убеждаешься, что человек этот провел жизнь в созерцании природ­ных сущностей, как мечтатель живет в самоуглублен­ности. Наблюдение у художника может достичь почти мистической глубины. Освещаемые предметы утрачива­ют свои имена: тени и свет порождают конструкции и проблемы совершенно особого свойства, которые не от­носятся ни к какой науке и не связаны ни с какой практикой, но все свое бытие и ценностность обретают в каком-то неповторимом согласии души, глаза и руки некой личности, призванной угадывать его в себе и его воссоздавать.

Я полагаю, что есть своего рода мистика ощущений, иными словами, некая "Внешняя Жизнь", чья насыщен­ность и глубина по крайней мере тождественны тем, ка­кие мы приписываем сокровенному мраку и тайным озарениям аскетов, суфиев, личностей, погрузившихся в бога, всех, кто знает и практикует политику внутренней изоляции и кто строит в себе параллельную жизнь, ко­торой обычное существование несет лишь помехи, сры­вы, пагубные соблазны или противодействия, -- а так­же приносит всевозможные образы и средства выраже­ния, без чего и само несказанное слилось бы с небы­тием. Чувственный мир ополчается на своего антипо­да -- и вооружает его.

Ведь для большинства из нас ощущение, если толь­ко это не боль и не изолированное наслаждение, есть лишь рядовая случайность или же знак чего-то друго­го. Оно остается началом, которое ни к чему не ведет, либо "причиной", чьи последствия столь же от нее от­личны, как различны в нашем сознании освещенные предметы и освещающие их лучи.

В подавляющем большинстве случаев мы, по-види­мому, неспособны ни пребывать в ощущении, ни разви­вать его внутри той же системы. Однако некоторые фе­номены, которые считаются аномалиями (ибо мы не можем их использовать и часто они даже мешают по­лезному восприятию), позволяют рассматривать ощу­щение в качестве первого члена гармонических прог­рессий. На каждый цвет глаз отвечает иным, так ска­зать, симметрическим данному. Некое аналогичное свой­ство -- однако значительно более тонкое -- присуще, мне думается, и миру форм. Рискну даже предполо­жить, что орнамент, в своей основе, есть органическая реакция наших чувств при встрече с открытым пространством, которое они стремятся заполнить, чтобы иде­ально удовлетворить свою функцию восприятия. Так человек, умирая от жажды, рисует себе восхитительные напитки; так отшельник, в огне вожделений, населяет сумрак живою плотью.

Изолированное ощущение и образ такого ощущения подчас обладают поразительной силой. Они возбужда­ют внезапно творческий импульс. Я вспоминаю весьма любопытный фрагмент Гофмановой "Крейслерианы"; человек, одержимый музыкой, угадывает приход вдох­новения по следующему признаку: ему слышится нео­бычайно чистый и насыщенный звук, который он име­нует эвфоном и который открывает ему беспредельный неповторимый мир слуха.

Клод Моне рассказывал мне, спустя пару недель после операции катаракты, что в тот самый миг, когда сталь извлекала из его глаза помутненный хрусталик, у него, как он выразился, было откровение синего нестер­пимой и сказочной красоты...

Те или иные слова внезапно завладевают поэтом и как бы притягивают к себе, из сокрытой толщи психи­ческого естества, какие-то безотчетные воспоминания; они ищут, зовут или выхватывают из мрака образы и фонетические фигуры, необходимые им, чтобы оправдать свое появление и навязчивость своего присутствия. Они становятся зародышами поэм...

Нечто подобное происходит и в мире пластики: наблюдающий человек вдруг становится, ощущает себя поющей душой; и это поющее состояние возбуждает в нем порыв к творчеству, которое призвано сохранить, увековечить дары минуты. Вслед за восторгом и упоением стихийный импульс перерастает в волю к облада­нию, побуждая художника воссоздавать полюбившееся. Обладание есть также определенное знание, которое исчерпывает в акте построения некой формы жажду действия, некой формой рожденную...

Не знаю, решится ли кто-нибудь в наши дни отка­зать Коро в достоинствах великого мастера. В живопи­си, как и в литературе, "ремесло", дискредитированное духовной бесплодностью тех, кто более или менее им владел, и помраченное дерзостью тех, кто не владел им вовсе, обесценилось и на практике и во мнении публи­ки. Впрочем, и мнение это уже не то.

Итак, никто, мне кажется, не станет теперь отри­цать живописного мастерства Коро. От Бодлера, одна­ко, мы знаем, что в 1845 году об этом судили совсем иначе.

Бодлер говорит:

"Все полузнайки, добросовестно повосхищавшись картиной Коро и честно воздав ей дань славословий, находят затем, что она грешит слабостью исполнения, и сходятся в том, что г. Коро решительно не умеет пи­сать".

(Если бы Бодлер никогда не поднимался над этим стилем, все мы сошлись бы в том, что он решительно не умел писать. )

Мнение этих "полузнаек" Бодлер опровергает абсо­лютно невразумительными доводами, в коих, к моему сожалению, я не нахожу ничего, кроме словесной игры.

Я затронул эту тему лишь для того, чтобы заста­вить читателя обратиться к ее подоплеке, побудить его к углубленному размышлению. Упреки в адрес Коро, отповедь замечательного поэта и последующий триумф творчества, им защищаемого, -- все это приметы или же следы того кризиса, которому с середины 19-го века подверглись искусство и критика произведений. Нелепая и губительная идея противополагать доскональное зна­ние технических средств, соблюдение испытанных пра­вил и строгую последовательность работы, неуклонно и методично ведомой к своему пределу (как и этот пре­дел совершенства, неподвластный личной фантазии), стихийному акту индивидуальной чувствительности -- есть одно из самых наглядных и удручающих призна­ков легкомыслия и безволия, какими отмечен был ро­мантический век. Забота о долговечности произведений оскудевала, уступая в умах стремлению изумлять; ис­кусство обречено было развиваться лихорадочными скачками. Родился некий автоматизм новаторства. Оно стало властительным, как прежде -- традиция. Наконец Мода -- иными словами, учащенная трансформация вкусов потребителя -- заменила своей органической неустойчивостью медленное вызревание стилей, школ, великих имен. Но сказать, что Мода берет на себя судь­бы изящных искусств, значит сказать со всей ясно­стью, что в эти искусства вторглась коммерция.

Вопреки своим критикам Коро мог наблюдать, как росли год от года его слава и его признанный автори­тет.

Возвышение это было отнюдь не только возвышени­ем его искусства.

Пейзаж, которому он посвятил себя главным обра­зом, все более привлекал ценителей, почти уравнявшись в оценке критики и во мнении публики с самыми высо­кими жанрами 7. До той поры ставился он, наряду с натюрмортом, ниже исторической живописи, жанровых сцен и портрета. Пейзаж, натюрморт, а подчас и порт­реты законно рассматривались как некие частности, детали целого, без которых оно могло бы, в сущности, обойтись, поскольку всевозможные живописные пробле­мы, в нем совместно и взаимосвязанно представленные, должны непременно -- как бы талантливо они ни ре­шались -- подчиняться в значении этому целому.

Такое чувство иерархии стало немыслимым, едва не запретным. Кто не пожертвовал бы ради вещицы Шар­дена или Коро сотней полотен, заполненных богинями и святыми? Мы, надо признаться, уже лишь по обязан­ности восхищаемся тем, что понуждает нас ценить сложность задачи и строгие ограничения, какие худож­ник поставил себе. Но мы правы, любя то, что любим, -- а любим мы то, что требует меньше всего культуры и что действует на нас подобно голым вещам. Впрочем, правы мы только в каждом отдельном случае. Эту пос­леднюю фразу надлежит пояснить.

Современный вкус, не принимая больше в расчет ничего, кроме непосредственной радости взгляда, мане­ры видеть, развлечения чувств -- всех тех качеств жи­вописи, которые могут быть выражены сравнениями, -- всецело довольствуется в итоге весьма узкими экспери­ментами: три жестко написанных яблока; обнаженные, твердые, как стены, либо нежные, как розы; выбран­ные наугад ландшафты.

Но как бы ни восхищался я в свой черед этими от­личными кусками живописи, могу ли я удержаться от мысли, что некогда живописцы умели разбрасывать на холсте или известке дюжины фигур в разнообразней­ших позах, на фоне плодов и цветов, деревьев и архи­тектуры -- и не забывали при этом ни о точности ри­сунка, ни о световых пропорциях, ни о необходимости искусно организовать эту абсолютную пестроту и ре­шить, единым усилием, пять-шесть самых различных проблем -- от требований перспективы до психологиче­ской достоверности? То были люди. Они приобрели, в колоссальной работе и неустанном размышлении, пра­во на импровизацию. Они фантазировали, как если бы технических сложностей -- трудностей размещения, све­тотени, колорита -- для них не существовало; они, та­ким образом, могли устремлять всю энергию мысли на композицию -- ту часть искусства живописи, в которой как раз и раскрываются творческие возможности.

Что может быть более чуждо нам, нежели голово­кружительное притязание Леонардо, который видел в живописи некую высшую цель или высшую демонстра­цию знания, который считал, что живопись требует уни­версальной образованности, и который не отступал перед всесторонним анализом, чья глубина и дотошность нас обескураживают?

Название книги: Об искусстве
Автор: Поль Валери
Просмотрено 159991 раз

......
...353637383940414243444546474849505152535455...