Реклама





Книги по философии

Поль Валери
Об искусстве

(страница 51)

Полюбовавшись картиной, я присмотрелся, с каким старанием и с какой терпеливостью художник, нисколь­ко не нарушая общего впечатления массы листвы, тща­тельнейше разработал детали или, быть может, создал иллюзию этой детальности, достаточную, чтобы внушить мысль о бесконечном усилии.

Изумительно, -- сказал я, -- но какая тоска -- выписывать все эти листики... Это, должно быть, чудовищно надоедает.

Молчи, -- отозвался Дега, -- если бы это не надое­дало, это не было бы увлекательно.

Следует признать, что почти никто более не развле­кается столь утомительным образом, и я лишь наивно выразил растущее отвращение людей ко всякой работе, которая либо однообразна сама по себе, либо требует длительного повторения вполне тождественных действий. Машина искоренила терпение.

Произведение было для Дега результатом бесконеч­ных этюдов и, вслед за тем, серии операций. Я убежден, что в его представлении оно никогда не могло считаться законченным и что он не мыслил себе художника, кото­рый, увидев через какое-то время свою картину, не ощу­тил бы потребности что-то подправить и переписать. Случалось, он забирал полотна, долго висевшие в до­мах у друзей; он уносил их назад в свое логово, отку­да возвращались они не часто. Кое-кому из тех, с кем он постоянно общался, приходилось скрывать от него им же подаренное.

Все это наводит на размышления. Возникают, в ча­стности, два вопроса. Чем является для данного худож­ника его работа? Страстью? Развлечением? Средством или же целью? У одних она правит жизнью, у других сливается с ней. Следуя своей натуре, одни с легкостью переходят от работы к работе: рвут либо сбывают -- и принимаются за другое; иные, напротив, упорствуют, ищут, переписывают, порабощают себя; они неспособны выйти из этой игры, вырваться из круга своих удач и проигрышей: это -- игроки, которые удваивают ставку времени и воли.

Второй вопрос вытекает из первого. Что думает (или же думал) о себе такой-то художник?

Как представляли себе Веласкес, Пуссен или еще кто-нибудь из двенадцати богов музейного Олимпа то, в чем мы видим их мастерство? Вопрос этот неразрешим. Задай мы его им самим, мы были бы вправе усомниться даже в самом искреннем ответе, ибо вопрос этот глубже или шире всякой искренности. Мнение о себе, играющее первостепенную роль в том занятии, где все основывает­ся на силах, какие в себе ощущаешь, не формируется и не выявляется с ясностью для сознания. К тому же оно изменчиво, как и сами эти силы, которые вспыхива­ют, угасают и возрождаются по малейшему поводу.

Но при всей своей неразрешимости это, мне кажется, вопрос жизненный и полезный.

Отступление

Я не знаю искусства, которое мобилизует ум в боль­шей степени, нежели искусство рисунка. И тогда, когда нужно извлечь из всей совокупности зримого необходи­мую линию, набросать структуру предмета, заставить ру­ку, не отклоняясь, прочесть и мысленно выразить фор­му, прежде чем ее записать; и тогда, когда требуется, напротив, чтобы фантазия вершила мгновением, чтобы идея диктовала свою волю и выкристаллизовывалась, обогащалась под взглядом, по мере того как ложится она на бумагу, -- в любом случае эта работа дает при­менение всем способностям интеллекта и выявляет с не меньшей силой все качества личности, если только они имеются.

Изучая рисунки Леонардо или Рембрандта, кто не оценит интеллекта и воли художников? Кто не видит, что первый из них должен быть отнесен к величайшим мыс­лителям и что место второго -- среди сокровеннейших моралистов и мистиков?

Я утверждаю, что, если бы школьные навыки или ру­тина не мешали нам видеть действительность и не груп­пировали типы ума в зависимости от их способов выра­жения, вместо того чтобы связывать их с тем, что при­званы они выразить, единая История Разума и его тво­рений могла бы заменить истории философии, искусства, литературы, науки.

В такой параллельной истории Дега легко занял бы место между Бейлем и Мериме. И любовь к итальянской музыке, и отвращение к умозрительным спекуля­циям в немецком духе, и раздвоенность влечения меж­ду романтической пестротой и классической четкостью, и резкие, исчерпывающие, уничтожающие оценки, и ма­нии -- все есть у него, чтобы быть вправе соседствовать со Стендалем. Его рисунок трактует тело столь же влю­бленно и столь же безжалостно, как Стендаль -- люд­ские характеры и побуждения. Оба они восхищались Ра­фаэлем, и в душе у обоих прекрасный идеал служил аб­солютным ценностным эталоном.

Дега, одержимый рисунком...

Дега, одержимый рисунком, этот беспокойный пер­сонаж трагикомедии современного искусства, внутренне раздвоенный, обуреваемый, с одной стороны, жгучим стремлением к правде, жадно впитывавший более или менее удачные новшества, которые преображали как само видение сущего, так и живописные приемы; а с другой стороны, вдохновлявшийся строго классическим гением, чьи принципы изящества, простоты и стиля он всю жизнь исследовал, -- Дега являл мне все качества истинного художника, поразительно чуждого в жизни всему, чему нет в творчестве места и что не может слу­жить ему непосредственно; он был поэтому часто наивен до детскости, но порой -- и до подлинной глубины...

Работа, рисунок стали в нем страстью и дисциплиной, своего рода мистическим и этическим объектом, некой целью в себе, высшим интересом, который вытеснял все прочее, источником постоянных, вполне конкретных про­блем, целиком поглощавших его пытливость. Он был и хотел быть специалистом в жанре, который способен под­няться до универсальности.

В возрасте семидесяти лет он говорил Эрнесту Руару:

-- Высоко ставить надо не то, что ты сделал, но то, что сумеешь сделать однажды; иначе просто не стоит работать.

В семьдесят лет...

Такова истинная гордость, противоядие от любого тщеславия! Как игрок, поглощенный комбинациями партий, преследуемый по ночам призраком шахматной доски или сукна с ложащимися на него картами, лихо­радочно перебирающий тактические схемы, решения, бо­лее жизненные, чем в действительности... таков и худож­ник, когда он художник до мозга костей.

Ежели человека не одушевляет столь могуществен­ная наполненность, значит, он бессодержателен, пуст.

Разумеется, любовь, честолюбие, равно как и жаж­да наживы, в огромной степени заполняют существова­ние. Однако наличие положительной цели, уверенность в близости или отдаленности, в достижении или только возможности, которые с такой целью связаны, ставят этим страстям предел. Напротив, желание создать про­изведение, в котором окажется больше силы и совершен­ства, нежели мы их находим в себе, до бесконечности удаляет от нас этот объект, ежеминутно от нас усколь­зающий и нам противостоящий. С каждым нашим про­движением он становится все привлекательней и отда­ленней.

Мысль о том, чтобы полностью овладеть навыками искусства, научиться пользоваться его средствами столь же уверенно и свободно, как мы пользуемся в обычной жизни нашими чувствами и конечностями, принадлежит к числу тех идей, которые пробуждают в иных людях постоянство и истовость, обрекая их на бесконечные упражнения и терзания.

Один великий геометр говорил мне, что ему нужно было бы прожить две жизни: одну -- чтобы овладеть математическим аппаратом, вторую -- чтобы им пользо­ваться.

Флобер и Малларме -- в совершенно различных жан­рах и совершенно по-разному -- являют в литературе пример абсолютного подчинения жизни абсолютному мысленному императиву, которым они наделяли искус­ство пера.

Что может быть изумительней душевной силы и стра­сти Боше, влюбленного в лошадь, фанатика конного ис­кусства и выездки вплоть до минуты смерти, еще более прекрасной, чем смерть Сократа, -- когда свой последний вздох он тратит на то, чтобы дать последний совет люби­мому ученику? Он говорит ему: "Трензеля -- это чудо... " И, взяв его за руку, придав ей нужное положение, до­бавляет: "Я счастлив, что перед смертью могу еще это вам передать".

Иногда эти великие страсти духа понуждают худож­ника пренебрегать видимыми творениями, от которых он отвращается ради приумножения потенциальных воз­можностей их создания. Эта скупость парадоксальна, но она объясняется либо известной глубиной влечения, ли­бо тревогой за свои детища, к которым ревнуют и за которые опасаются, что вульгарность их высмеет и оск­вернит...

Одной из прекраснейших воображаемых сцен Интел­лектуальной Комедии мог бы стать резкий и не совсем обычный выпад Микеланджело против Леонардо. Я ви­жу, как Микеланджело бросает своему собрату жестокий упрек в том, что он растрачивает себя на бесконечные поиски и увлечения, вместо того чтобы создавать и на­капливать работы -- реальные доказательства своей си­лы. Творец "Вечери" мог бы парировать выпады творца "Страшного суда" соображеньями странными и глубо­кими. Искусство мыслили они совершенно различно. Быть может, Леонардо видел в произведении некое средство или, лучше сказать, некий метод рассуждения по­средством действий -- своего рода философию, с неиз­бежностью превосходящую ту, что довольствуется комби­нациями смутных, лишенных практического обоснования терминов.

Эта сцена, разумеется, -- вымысел, что, впрочем, ни­сколько не ослабляет ее интереса и, стало быть, ее ре­альности. Мне неведомо, что такое исторический факт; все, чего более нет, -- ложно.

Мораль

Во всяком деле поистине сильным является тот, кто чувствует с полной ясностью, что ничто не дается да­ром, что все нужно строить, за все -- платить, и который полон тревоги, когда не встречает препятствий, -- кото­рый творит их...

У такого человека форма есть обоснованное решение.

Грех зависти

В своих суждениях Дега был необычайно свиреп, но в своей несправедливости -- безошибочно меток.

Как-то вечером, когда он блистал вовсю своими убий­ственными словечками, я ощутил в себе жгучую зависть.

(И однако он называл меня ангелом. Я так и не по­нял, какой он вкладывал в это смысл. )

Название книги: Об искусстве
Автор: Поль Валери
Просмотрено 160121 раз

......
...414243444546474849505152535455565758596061...