Реклама





Книги по философии

Поль Валери
Об искусстве

(страница 46)

Переход от старинного величия живописи к ее нынеш­нему состоянию весьма ощутим в творчестве и писани­ях Эжена Делакруа. Смятенность и чувство бессилия раздирают этого современного человека, обуреваемого идеями, который в попытках сравняться с мастерами прошлого ежемгновенно наталкивается на ограничен­ность своих средств. Ничто так наглядно не выявляет оскудения некой мощи и некой избыточности минувше­го, нежели пример этого благороднейшего, душевно раз­двоенного художника, который ведет лихорадочно по­следнюю битву большого стиля в искусстве.

Коро, Т. Руссо и другие художники, которые ярким своим талантом утвердили пейзаж, -- не слишком ли окончательно они восторжествовали? Не слишком ли они приучили, не слишком ли приохотили публику и худож­ников обходиться без произведений "высокой школы"?

Пейзаж таил в себе ряд опасностей. Первые "чистые" пейзажисты компоновали. Коро еще компонует. Однажды, когда он писал в лесу, некто, следивший за его pa­ботой, раздраженно его спросил: "Но откуда, сударь, вы взяли это красивое дерево, которое здесь помести­ли?" Коро вынул изо рта трубку и, не оборачиваясь, показал мундштуком на дуб у себя за спиной 8.

Вскоре, однако, этюд с натуры, бывший прежде лишь средством, становится самой целью искусства. "Правда" становится догмой; затем -- "впечатление". Художники больше не компонуют. Ведь и природа этого не делает. Правда бесформенна. Тот, кто следует "правде", кто дер­жится чистого наблюдения, обрекает себя -- в любом ис­кусстве -- на парадоксальный итог: полную бессодержа­тельность 9. Очевидно к тому же, что, ежели композиция, иными словами, осмысленная произвольность, была соз­дана и столь долго обязывала, значит, она отвечала ка­кой-то необходимости -- необходимости заменять бессоз­нательные условности, порождаемые простейшим вос­произведением зримого, условностью сознательной, како­вая (в числе прочих благ) напоминает художнику, что видеть или чувствовать прекрасное и заставить увидеть или почувствовать его отнюдь не одно и то же.

Одним словом, то, что художник ныне избавлен пол­ностью от необходимости мыслить; то, что любые позна­ния теперь становятся для него еще более пагубными, нежели тщетными, а все требования сводятся к искомым рефлексам сетчатки; приблизительность форм, забвение всяческих сложностей разработки и вдобавок невероят­ная изобретательность в оправданиях, вплоть до аполо­гии всех этих пороков, которые распространяются, в си­лу какой-то эпидемии легковесности, с пейзажа на чело­веческую фигуру; наконец, неряшливость техники, кото­рой чрезмерно способствуют привычка писать на природе в один присест, отсутствие предварительных набросков, использование самых грубых приемов, -- все это, я по­лагаю, весьма печальные следствия чрезвычайно пре­красных примеров и великолепных работ. Но так судила эпоха. Не одна только живопись пред­стает нам в этом весьма зловещем свете. Как пейзаж су­мел отравить живопись, так же примерно воздейство­вала описательность на литературное искусство. Произ­ведение сплошь описательное (каких создано было без счета) есть, в сущности, только часть произведения. От­сюда следует, что, как бы ни был велик талант описате­ля, талант этот может вполне обойтись какою-то частью своего интеллекта: неполноценного интеллекта может оказаться достаточно, чтобы создать значительное и да­же отменное произведение.

Больше того: всякая описательность сводится к пере­числению различных частей и сторон зримой вещи, при­чем перечень этот мы можем составлять в каком угод­но порядке, что вводит в работу принцип случайности. Последовательные фразы мы можем, как правило, ме­нять местами, и ничто не обязывает автора придавать этим элементам, которые в каком-то смысле тождествен­ны, непременно различную форму. Речь становится не­ким калейдоскопом замен. Вдобавок такое перечисле­ние может быть сколь угодно сжатым и сколь угодно развернутым. Можно описывать шляпу на двадцати стра­ницах, сражение -- в десяти строках.

Как то обнаружилось в живописи, исход эволюции, в ходе которой до бесконечности уменьшалась роль ум­ственного усилия, а исполнение ставилось в прямую за­висимость от "чувства", не вполне был удачным. Во всех искусствах власти разума над их моментами пришлось отступить перед теми способностями художника, кото­рые требуют меньше всего организующей силы, меньше всего размышления, предварительного расчета, техниче­ской подготовки -- словом, характера.

Все это, как я сказал, стало возможным лишь в си­лу примера ряда личностей первой величины. Они-то -- всегда лишь они -- и открывают пути: не меньше нужно достоинств, чтобы приуготовить упадок, нежели для того, чтобы возвысить что-либо до некоего зенита.

ТРИУМФ МАНЕ

Будь аллегория ныне в моде и пожелай какой-ни­будь живописец сочинить "Триумф Мане", -- ему, быть может, пришло бы на мысль окружить фигуру великого мастера свитой знаменитых собратьев, приветствовав­ших его дарование, поддерживавших его усилия и во­шедших в славу за ним следом, -- хотя ни в малейшей мере их совокупность нельзя было бы ни назвать, ни ог­раничить "Школой".

Вокруг Мане появились бы облики Дега, Моне, Бази­ля, Ренуара и элегантной, странной Моризо; каждый -- весьма не похожий на остальных манерой видеть, приема­ми ремесла, складом натуры; все -- не похожие на него.

Моне -- единственный по чувствительности своей сет­чатки, высочайший аналитик света, так сказать -- мас­тер спектра; Дега -- весь во власти интеллекта, жестко добивающийся формы (а равно и грации) суровостью, безжалостной самокритикой -- отнюдь не исключавшей того же в отношении других, -- неотступным размышле­нием о существе и средствах своего искусства; Ренуар-- сама чувственность и сама непосредственность, посвятив­ший себя женщинам и плодам: общим была у них толь­ко вера в Мане да страсть к живописи.

Нет ничего более редкого, ни более славного, как подчинить себе такое многообразие темпераментов, при­вязать к себе людей таких независимых, таких разобщен­ных по влечениям, по мыслям, по интимным навыкам, таких ревнивых к тому, что они считали в себе привлекательным и неповторимым, -- да и в самом деле таких примечательных. Их диссонанс великолепно преобра­жался в совершенное согласие лишь в одном пункте: их, до конца дней, объединяло имя живописца "Олимпии".

Но в этой академической и триумфальной компози­ции должна была бы, со всей непременностью, найти се­бе место еще и совершенно иная группа, -- группа дру­гих знаменитых людей, быть может, еще более разоб­щенных, нежели первые, но и столь же связанных лю­бовью к творчеству Мане -- тем же рвением и страстью славить и защищать его.

Это -- группа писателей. В ней, несомненно, оказа­лись бы Шанфлери, Готье, Дюранти, Гюисманс... Но пре­жде всего: Шарль Бодлер, Эмиль Золя, Стефан Мал­ларме...

Бодлер-критик ни разу не ошибся. Я разумею, что на протяжении свыше семидесяти лет, вопреки стольким сменам эстетических пристрастий, все те, кто его влек, в ком отметил он дарование или гений, не переставали подниматься в значимости и славе. Будь то По, Дела­круа, Домье, Коро, Курбе -- быть может, даже Гис, -- будь то Вагнер, будь то, наконец, Мане, -- всеми, кем во­сторгался он, продолжаем восторгаться и мы.

Своего рода интеллектуальная чувственность, кото­рая была ему свойственна, предугадала или направила будущие вкусы -- вкусы, которые должны были появить­ся у наиболее высоких умов к концу XIX столетия. Он -- то ли угадал, то ли учредил некую систему ценностей, ко­торая лишь недавно перестала быть "современной". Эпо­ха, быть может, ощущает себя "современной" тогда, ког­да видит, что у нее в одних и тех же индивидуумах равно наличествует, сосуществует и действует известное количество доктрин, тенденций, "истин" сугубо различных, если не совершенно противоречивых. Такие эпохи пред­ставляются поэтому более многосторонними или более "бурными", нежели те, где господствует лишь один иде­ал, одна вера, один стиль.

В перечне имен, выписанных мною и определяющих Бодлера системой его предпочтений, мы видим роман­тизм и реализм, дар логики и чувство мистики, поэзию "природы", поэзию истории или мифов и поэзию мгнове­ния, -- всегда представленные людьми первой значи­мости.

Бодлер должен был разглядеть в Мане некий рубеж между экзотическим романтизмом, который уже исчер­пал себя, и реализмом, который из него возникал по за­кону простейшего контраста и завоевывал место совер­шенно легко при помощи обыкновеннейшей игры, как бы отразившей утомление умов.

Подобно тому как глаз отвечает "Зеленым" на слиш­ком длительное или чересчур напряженное утверждение "Красного", так в искусстве стремление к правдивости всегда уравновешивает чрезмерность фантазии. Нет ос­нований осыпать из-за этого друг друга бранью, ни счи­тать себя в одном случае особо смелым, в другом -бесконечно мудрым...

Мане, еще плененный чужеземной экзотикой, еще от­дающий себя тореадору, гитаре и мантилье, но уже напо­ловину покоренный обыденными предметами и уличны­ми типами, отображал для Бодлера достаточно точно про­блему самого же Бодлера, то есть критическое состоя­ние художника, терзаемого несколькими соперничающи­ми влечениями и вместе с тем способного на несколько восхитительных ладов быть самим собой.

Достаточно перелистать нетолстый том "Цветов зла" и отметить показательное и как бы концентрированное многообразие сюжетов этих поэм, сопоставить с ним мно­гообразие мотивов, наличествующих в каталоге произве­дений Мане, чтобы легко вывести заключение о подлин­ной родственности озабоченностей поэта и живописца.

Человек, сочиняющий "Благословение", "Парижские картины", "Жемчуг", "Вино тряпичников", и человек, пишущий в черед "Христа с ангелами" и "Олимпию", "Лолу" и "Потребителя абсента", не лишены какого-то глубокого соответствия.

Название книги: Об искусстве
Автор: Поль Валери
Просмотрено 159990 раз

......
...363738394041424344454647484950515253545556...