Реклама





Книги по философии

Поль Валери
Об искусстве

(страница 47)

Несколько замечаний позволят подкрепить эту связь. И тот и другой -- выходцы из единой среды, исконной парижской буржуазии, -- обнаруживают оба одно и то же редчайшее соединение: утонченной изысканности вку­са и необычной, волевой мужественности исполнения.

Более того: они равно отбрасывают эффекты, кото­рые не обусловлены точным пониманием и владением средствами их ремесла; именно в этом коренится и в этом состоит чистота в области живописи и равно поэ­зии. Они не строят расчета на "чувстве" и не вводят "идей", пока умело и тонко не организуют "ощущение". Они, словом, добиваются и достигают высшей цели ис­кусства, обаятельности -- термин, который я беру здесь во всей его силе.

Именно об этом думаю я, когда на память мне при­ходит дивное стихотворение (двусмысленное на взгляд извращенцев и столь озадачившее суд) -- знаменитое: "Жемчуг розовый и черный", посвященный Бодлером "Лоле из Валенсии". Эта таинственная драгоценность, думается мне, менее соответствует крепкой и плотной танцовщице, облаченной в тяжелое богатство своей бас­кины, но уверенной в упругости своих мускулов и горде­ливо ждущей возле кулисы сигнала к прыжку, ритму и дробной исступленности своих движений, -- нежели нагой и холодной "Олимпии", чудовищу обыденной любви, принимающему поздравления негритянки.

"Олимпия" отталкивает, вызывает священный ужас, утверждает себя и торжествует. Она -- срамота, идоли­ще; публичное оказательство и мощь отвратных секре­тов общества. Голова ее -- пуста: черная бархотка отде­ляет ее от основы ее существа. Чистота совершенной ли­нии очерчивает Нечистое по преимуществу -- то, чье дей­ствие требует безмятежного и простодушного незнания всякой стыдливости. Животная весталка, предназначен­ная к абсолютной наготе, она вызывает мечту о том примитивном варварстве и ритуальном скотстве, которое таится и соблюдается в навыках и трудах проституции больших городов.

Может быть, поэтому Реализм чувствовал такое жгу­чее влечение к Мане. Натуралисты задавались целью представить жизнь и дела людские такими, каковы они есть, -- цель и программа, не лишенные наивности. Но положительную заслугу их вижу я в том, что они нашли поэзию, или, вернее, внесли поэзию, и порой -- величай­шую, в кое-какие вещи или сюжеты, которые до них считались неблаговидными или ничтожными. Однако нет в искусстве ни темы, ни модели, которых исполнение не могло бы облагородить или опошлить, сделать причи­ной отвращения или источником восторга. Буало сказал об этом!..

Потому-то Эмиль Золя со всем рвением, которое в его навыках легко переходило в неистовство, защищал художника, очень несхожего с ним, у которого сила, ино­гда грубость в искусстве выявления, смелость видения были вместе с тем обусловлены душевным складом, со­вершенно влюбленным в изящество и совершенно пронизанным тем Духом легкой свободы, которым еще ды­шал тогда Париж. По части доктрин и теорий Мане, ясно выраженный скептик и парижанин, веровал только в прекрасную живопись.

Его живопись одинаково покоряла ему души взаим­но несовместимые. То обстоятельство, что на крайних концах литературы Золя и Малларме 1 были захвачены им и так влюбились в его искусство, -- могло бы стать для него великим источником гордости.

Один веровал, со всем простодушием, в вещи, как они есть: для него не существовало ничего чересчур проч­ного, чересчур тяжелого и давящего; а в литературе -- ничего чересчур выраженного. Он был убежден в воз­можности передать -- чуть ли не воссоздать -- прозой землю и человечество, города и организмы, нравы и страсти, тело и машины. Веруя в эффект массовости на­копленных деталей, в количество страниц и томов, он силился воздействовать Романом на Общество, на Зако­ны, на толпу; и это стремление добиться чего-то совсем иного, нежели развлечения читателя, это желание вол­новать массу людскую побуждало его переносить в кри­тику стиль сарказма, горечи и угроз, который, видимо, связан с политическим действием или с тем, что мыслит себя таковым. Золя, словом, был одним из тех художни­ков, которые ищут опоры в среднем мнении и чувствуют тягу к статистике. Еще живы прекрасные фрагменты его огромного труда.

Другой -- Стефан Малларме -- совершенная противо­положность этому: его сущностью был отбор. Но беско­нечно выбирать определения и формы -- значит бесконеч­но выбирать читателей. Глубоко озабоченный совершен­ством, свободный от всякой наивной веры в благость ко­личества, он писал лишь с трудом -- как равно и ему подобные. Отнюдь не чувствуя желания переделывать существа и предметы при помощи литературного акта и кропотливого описательства, он считал, что поэзия исчерпывает их. Ему грезилось, что нет у них иного на­значения, иного разумного смысла, как служить для нее пищей. Он думал, что мир был создан ради прекрас­ной книги и что абсолютная поэзия есть завершение его. Я не могу воспроизвести здесь -- так сильны были термины! -- разговор, который лет пятьдесят назад про­изошел на "чердаке" Гонкуров между Золя и Маллар­ме. Контраст проявил себя здесь в форме учтивой и резкой.

"Триумф Мане" выражается, следовательно (и еще при жизни художника), в крайнем разнообразии гения, и даже в полнейшем антагонизме тех людей, которые лю­били и чтили его. В то время как Золя, к примеру, ви­дел и ценил в искусстве Мане подлинное наличие вещей, "правду", жизненно и цепко схваченную, -- Малларме на­слаждался в нем, наоборот, чудом чувственной и духов­ной транспозиции, осуществленной на полотне. К тому же и сам Мане бесконечно привлекал его...

Добавляю, что он ценил в творчестве Золя (в каче­стве критика исключительной справедливости, каким он являлся) то, что было в нем могущественно поэтическо­го и как бы дурманящего своей настойчивостью. Не­сколько восхитительных строк, написанных им о "Нана", весьма плотском творении великого романиста, которую и великий живописец собирался писать в свой черед, -- свидетельствует об этом 2.

Слава Мане была утверждена, таким образом, задол­го до конца его короткой жизни не количеством людей, знавших это имя и его значимость, но более всего и про­чно: качественностью и в особенности разнообразием его почитателей.

Эти столь несхожие любители его живописи утверж­дали в равной мере, что ему отведено место среди мас­теров, каковыми являются люди, чье искусство и чей ав­торитет дают существам их эпохи, однодневным цветам, эфемерным одеждам, случайному телу, мимолетным взглядам некое длительное бытие, превышающее столе­тия, и ценность созерцания и толкования, подобную свя­щенным текстам. Они предлагают целому ряду поколе­ний свою манеру воспринимать и отражать чувствен­ный мир, личное свое знание того, как надлежит дей­ствовать глазу и руке, дабы преобразить акт зрения в зримую вещь.

Я не считаю ни нужным, ни уместным углубляться в разбор самой сущности искусства Мане, тайны его влияния, -- ни в определение того, что укрепляет он и чем жертвует в исполнении (основная проблема). В эс­тетике я не силен; а затем: как говорить о красках? Разумно, что только слепые спорят о них, как спорим мы все о метафизике; зрячие же хорошо знают, что сло­во несоизмеримо с тем, что они видят.

Попытаюсь все же передать одно из моих впечатле­ний.

Нет для меня в творчестве Мане ничего выше одного портрета Берты Моризо, помеченного 1872 годом. На нейтрально светлом фоне серой занавеси написана фи­гура: чуть меньше натуральной величины.

Прежде всего: черное, черное абсолютного тона, чер­ное траурной шляпки и перевязей этой шляпки, смешав­шихся с прядями каштановых волос, отливающих розо­выми бликами, черное, какого нет ни у кого, кроме Ма­не, -- поразило меня.

Этому соответствует широкая черная лента, спускаю­щаяся с левого уха, обвивающая и скрадывающая шею; а из-под черной накидки, покрывающей плечи, просту­пает частица светлого тела в выеме воротника белеющей сорочки.

Эти яркие места интенсивной черноты обрамляют и подчеркивают лицо, с чрезмерно большими черными гла­зами, рассеянными и словно бы отсутствующими.

Живопись бегла, исполнение легко и послушно мяг­кости кисти; а тени лица так прозрачны и так тонки блики, что я думаю о нежном и драгоценном веществе той головы молодой женщины Вермеера, которая нахо­дится в Гаагском музее.

Но здесь исполнение кажется более быстрым, более свободным, более непосредственным. Современный мас­тер стремился и хочет действовать, пока первое впечат­ление еще не отмерло.

Всемогущество этих черных тонов, простая холод­ность фона, бледные или розовеющие отсветы тела, при­чудливые очертания шляпки, которая была "последней модой" и "новинкой"; спутанность прядей, завязок, лен­ты, теснящихся у контура лица; само лицо это, с боль­шими глазами, говорящими неопределенной своей при­стальностью о глубокой рассеянности и являющими со­бой, так сказать, присутствие отсутствия: все это сосре­доточивает и порождает во мне странное ощущение... Поэзия -- слово, которое обязывает меня к немедленному пояснению.

Отнюдь не всякое прекрасное полотно связано непре­менно с поэзией. Сколько мастеров создали шедевры, не имеющие отклика.

Бывает и так, что поэт лишь поздно рождается в че­ловеке, который был до того только большим живописцем. Таков Рембрандт, наконец поднявшийся, после со­вершенства, достигнутого с первых же произведений, на дивную высоту -- туда, где самое искусство забывается, становится неощутимым, ибо поскольку высший его пред­мет охвачен как бы без посредников, то и наслаждение уже вбирает в себя, скрадывает или поглощает чувство чуда и его средств. Так, иногда, случается, что очарова­ние музыки заставляет забыть о самом существовании звуков.

Теперь я вправе сказать, что портрет, о котором я говорю, -- поэма. Необычной гармонией красок, диссо­нансом их сил, противоположением беглых и эфемерных деталей старинной прически чему-то очень трагическому в выражении лица Мане дает звучание своему творению, вводя тайну в уверенность своего мастерства. С физиче­ской схожестью модели он сочетает неповторимость соче­таний, подобающую необычайной личности, и тем власти­тельно закрепляет ясное и отвлеченное обаяние Берты Моризо.

Название книги: Об искусстве
Автор: Поль Валери
Просмотрено 159987 раз

......
...373839404142434445464748495051525354555657...