Реклама
Книги по философии
Поль Валери
Об искусстве
(страница 56)
III
ЛЮБИТЕЛЬ ПОЭЗИИ
ПИСЬМО О МИФАХ
ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ К "ПОЗНАНИЮ БОГИНИ"
ЧИСТАЯ ПОЭЗИЯ
ВОПРОСЫ ПОЭЗИИ
ПОЭЗИЯ И АБСТРАКТНАЯ МЫСЛЬ
ПОЛОЖЕНИЕ БОДЛЕРА
ПИСЬМО О МАЛЛАРМЕ
Я ГОВОРИЛ ПОРОЙ СТЕФАНУ МАЛЛАРМЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ К "ПЕРСИДСКИМ ПИСЬМАМ"
ИСКУШЕНИЕ (СВЯТОГО) ФЛОБЕРА
ЛЮБИТЕЛЬ ПОЭЗИИ
Если мне вдруг открывается действительный ход моей мысли, я не нахожу утешения в необходимости претерпевать это внутреннее, безличное и безначальное, слово, -- эти сменяющиеся фигуры, эти сонмы усилий, прерываемых собственной легкостью, которые одно другому наследуют, ничего не меняя в своих превращениях. Неуловимо бессвязная, всякий миг тщетная, ибо стихийная, мысль, по своей природе, лишена стиля.
Однако не каждый день я могу предлагать своему сознанию некие абсолютные сущности либо изыскивать умственные преткновения, призванные создавать во мне, вместо невыносимой, вечно бегущей стихии, видимость начала, полноты и цели.
Любая поэма есть определенная длительность, во время которой я как читатель впитываю некий выношенный закон; я привношу в него свое дыхание и орудие своего голоса -- или же только их скрытую силу, которая находит общий язык с безмолвием.
Я отдаюсь восхитительному порыву: читать, жить там, куда увлекают слова. Их явление предначертано.
Их звучания взаимосвязаны. Их подвижность уже обусловлена предварительным размышлением, по воле которого они должны устремиться в великолепие, в чистоту сочетаний, в отзвучность. Предусмотрены даже мои изумления: они незримо расставлены и участвуют в ритме.
Ведомый неукоснительно строгим письмом, по мере того как всегда предстоящий размер бесповоротно связывает мою память, я ощущаю каждое слово во всей его силе, ибо ждал его бесконечно. Этот размер, который уносит меня и мною окрашивается, равно избавляет меня от истинного и от ложного. Сомнение не раздирает меня, рассудок меня не гнетет. Нет места случайности; все подчиняется невероятной удаче. Я без труда нахожу язык этого счастья; и мне мыслится, волей искусства, мысль безукоризненно четкая, сказочно дальновидная -- с рассчитанными пробелами, без непроизвольных темнот, -- чье движение передается мне и чья ритмичность меня заполняет: изумительно завершенная мысль.
ПИСЬМО О МИФАХ
Некая дама, дорогой друг, дама совершенно безвестная, пишет мне и, в длиннейшем, не в меру прочувствованном письме, обращается ко мне с различными недоумениями, от которых, как якобы верится ей, я способен ее избавить.
Она тревожится о боге и любви во мне -- верую ли я в то и в другое; она жаждет знать, не гибельна ли чистая поэзия для чувства, и она спрашивает, занимаюсь ли я анализом своих снов, как то делается в Центральной Европе, где нет в порядочном обществе человека, который не извлекал бы каждое утро из собственных недр каких-то глубинных чудовищностей, каких-либо мерзостных осьминогов, вскормленных им и исполняющих его гордостью 1.
Все эти и многие иные ее сомнения я сумел разрешить или же успокоить без особого труда. Обширных познаний у меня нет, но темы значительные их и не требуют. Все к тому же решает тон: некое изящество умиротворяет, некий оборот волнует, некие красоты завораживают своей прелестью нежную душу-читательницу, которая не столько ищет ответа -- ибо он означал бы конец игры и утрату предлога, -- сколько сама хочет быть вопрошаемой.
Тем не менее я был поставлен в тупик одной частной проблемой, из числа тех проблем, с коими невозможно разделаться без обильного чтения и раздумий.
Чтение тяготит меня: только письмо, быть может, несколько более для меня томительно. Единственное, на что я способен, -- это изыскивать то, что диктует насущная моя потребность. Я -- жалкий Робинзон на острове плоти и духа, который со всех сторон омывает неведомое, и я наскоро сколачиваю себе инструменты и навыки. Иногда я ликую оттого, что так нищ и так недостоин сокровищ накопленных знаний. Я нищ, но я царь; разумеется, как и Робинзон, я царствую над своими же внутренними обезьянами и попугаями, но ведь царствую все-таки... Я и впрямь полагаю, что отцы наши читали сверх меры и что наш мозг состоит из серой книжной массы...
Но возвращаюсь к своей вопрошательнице, с которой расстался на миг в некой точке бегущего времени. Эта безликая женщина, знакомая мне лишь по аромату ее бумаги (и этот острый аромат вызывает у меня привкус тошноты), заставляет меня вдобавок, с настойчивостью поразительной, высказываться о мифах и об их науке, которые я непременно должен ей толковать, но о которых я знаю не больше того, что хочу. Понять не могу, зачем они ей.
Если бы, чистый и мудрый мой друг, я имел дело с вами, если бы любознательность ваша попыталась расшевелить мою леность, ничего, кроме шуток на эту тему, двусмысленных или же просто ребячливых, вы от меня не добились бы. В отношениях между людьми, которые знают друг друга насквозь, -- как знаем, увы, мы с вами, -- существенна лишь эта тайная связь двух натур; слова в счет не идут, поступки -- ничто...
Но раз уж, милый друг, я решился ответить этой благоухающей незнакомке, -- и одному богу известно, почему я ответил ей, какие смутные упования, какие предчувствия дивных рискованностей толкнули меня написать ей, -- я передам вам сущность того, что для нее надумал. Надобно было изображать познания, которых у меня нет и которые у других не внушают мне зависти. Счастливы прочие, у кого они есть! И несчастны при всей основательности их познаний, -- если на них опираются!
Признаюсь сперва, что в минуту, когда я делал усилие, дабы вообразить царство мифов, я ощутил неподатливость моего разума; я подталкивал его, я одолевал его скуку и его упрямство, и, поскольку он пятился под моим напором, обращая взгляд к тому. что он любит, ища того, что умеет лучше всего, слишком живо рисуя мне его прелести, я устремил его с яростью в средоточие чудовищ, в скопище всевозможных богов, демонов, героев, кошмарных тварей и прочих созданий древних, которые столь же рьяно пользовались своей философией, дабы населять вселенную, как позднее мы использовали свою, дабы очистить ее от всякой жизни. Наши праотцы совокуплялись во тьме своей с каждой тайной, -- и странные рождались от них дети!
Я не знал, как разобраться в своей сумятице, за что ухватиться, чтобы утвердить в ней отправную точку и развивать те смутные идеи, которые толчея образов и воспоминаний, мириады имен и нагромождение гипотез пробуждали и гасили во мне на глазах у моего помысла.
Перо мое царапало бумагу, левая рука теребила лицо, глаза слишком отчетливо рисовали хорошо освещенный предмет, и я слишком ясно сознавал, что не испытываю никакой потребности писать. Затем перо это, которое малыми дозами убивало время, само собой принялось набрасывать причудливые фигуры, безобразных рыб, спрутов, ощетинившихся слишком зыбкими и невесомыми завитками... Оно порождало мифы, которые из моего ожидания уносились во время, между тем как душа моя, почти не замечая того, что творила рядом моя рука, блуждала, точно сомнамбула, среди сумрачных воображаемых стен и подводных декораций монакского аквариума.
Кто знает, подумал я, быть может, действительность в ее бесчисленных формах столь же прихотлива, столь же произвольно построена, как эти животные арабески? Когда я грежу и фантазирую без оглядки, не являюсь ли я самою... природой? -- Лишь бы перо касалось бумаги, лишь бы на нем были чернила, лишь бы я томился и лишь бы забывался -- я творю! Случайно возникшее слово растягивается до бесконечности, обрастает органами фразы, и фраза эта требует другой, которая могла бы ей предшествовать; она ищет прошлого, которое порождает, дабы возникнуть... после того как уже появилась! И эти кривые, эти завитки, эти усики и щупальца, отростки и конечности, которые я вывожу на своей странице, -- разве природа в своих играх не действует сходно, когда она расточает, преобразует, губит, предает забвенью и вновь находит столько возможностей и форм жизни среди лучей и атомов, в которых роится и сталкивается все, что есть мыслимого и немыслимого?
Тем не менее разум готов с ней поспорить. Больше того, он побивает природу, ибо не только творит, как то свойственно делать ей, но вдобавок еще творит иллюзорно. Истинное он сочетает с ложным, и, между тем как жизнь, или реальность, довольствуется внутримгновенным размножением, он выковал себе миф из мифов, воплощенную беспредельность мифического -- Время...
Однако вымысел и время не могли бы существовать без некоего ухищрения. Слово и есть средство, позволяющее множиться в небытии.
И вот каким образом приступил я наконец к предмету и построил рассуждение о нем для нежной дамы-невидимки:
О, миф, сударыня!.. -- сказал я ей. -- Мифом именуется все то, что существует и пребывает не иначе, как будучи функцией слова. Нет столь темного высказывания, нет столь причудливых толков, нет столь бессвязного лепета, которым мы не могли бы придать какого-то смысла. Всегда имеется некая догадка, которая вносит смысл в самые диковинные речи.
Подумайте и о том, что многочисленные рассказы о каком-либо деле и различные версии одного и того же события вы черпаете из книг или у свидетелей, которые, хотя и противоречат друг другу, равно заслуживают доверия. Сказать, что они разноречивы, значит сказать, что их совокупное многообразие формирует чудовище. Их соперничество порождает химеру... Но чудовище или химера, совершенно нежизнеспособные в реальности, превосходно чувствуют себя в мглистом царстве умов. Сирена есть сочетание женщины и рыбы, образ которого представить нетрудно. Но возможна ли живая сирена? Я отнюдь не уверен, что мы уже настолько сведущи в науках о жизни, чтобы на основании какого-то неоспоримого аргумента отказать сиренам в праве на бытие. Надлежало бы обратиться к анатомии и физиологии, дабы привести в доказательство нечто большее того довода, что современный человек никогда с сиренами не согрешал 2.