Реклама





Книги по философии

Поль Валери
Об искусстве

(страница 77)

Но у этого автора неотвратимо угадывалось наличие целостной системы мысли, обращенной к поэзии, кото­рую он всегда рассматривал, создавал и совершенство­вал как творение по природе своей бесконечное, чьи законченные или возможные творения суть лишь фраг­менты, эскизы, черновые наброски. Поэзия безусловно была для него неким общим и недостижимым пределом, к которому тяготеют все поэтические произведения и равно -- все искусства. Осознав это чрезвычайно рано, он со всей неутомимостью поборол в себе, перестроил и углубил поэта, подобного прочим, каким он родился. Он нашел, распознал волевое начало, рождающее поэти­ческий акт, обозначил и выделил его чистый первоэле­мент -- и стал виртуозом на этом поприще чистоты, тем, кто приучается играть без промаха на самой редкостной своей струне.

Я отдаю должное виртуозу -- человеку возможностей. Существует некий предрассудок, инстинктивное чувство против него, связанное со смутными и соблазнительны­ми представлениями, которые порождаются в ходячем мнении такими достаточно бессодержательными поня­тиями, как "творчество", "вдохновение" или "гений".

Это общераспространенное бездумное восприятие со­временниками поэзии, как и прочих волнующих и дивя­щих творений разума, легко сводится к следующему: самые прекрасные создания обязаны лишь минутному состоянию автора, а это последнее так же от него неза­висимо, как не зависят от нас наши сны или приключе­ния, рассказывая которые может порой волновать людей и самая заурядная личность. Высочайшая точка челове­ческого существа оказывается, таким образом, наиболее от него удаленной -- то есть самой для него непредви­денной.

Взгляд этот не совсем ошибочен; вот в чем его опас­ность. Опасно противополагать необычайные благопри­ятствования, сверхъестественные наития и силы стрем­лению к постоянству в результатах и развитию устой­чивой творческой способности, которые достигаются путем самых пристальных, доскональных исследований, самых точных, выверенных наблюдений и строгости мысли. Эта позиция свидетельствует о приверженности к исключительному, обязанной не столько его внутрен­ней ценности, сколько изумлению, которое оно вызывает. В этом сказывается также наивнейшее и восторженней­шее поклонение чудесному, которое зачаровывает и соблазняет умы.

Но личность, которая сама себе служит мерилом и перестраивает себя согласно собственному разумению, является для меня высшим шедевром, волнующим боль­ше всех прочих. Самое прекрасное усилие смертных -- когда свой беспорядок они претворяют в порядок и благой случай -- в возможность; это-то и есть истин­ное чудо. Я предпочитаю, чтобы гению своему не давали поблажек. "Гений", не умеющий противостоять себе, есть, на мой взгляд, не более чем врожденная виртуоз­ность -- но виртуозность неровная и неверная. Произ­ведения, ей одной обязанные своим бытием, странно построены на золоте и грязи: в ослепительных, даже предельно насыщенных деталях время вскорости разъ­едает и уносит живую ткань; от массы стихов остается лишь несколько строк. Вот почему исказилось мало-помалу само понятие стиха.

Но проблемы, действительно достойные великих умов (и единственные, которые дают им почувствовать и об­рести в полной мере их возможности совершенствова­ния), возникают лишь после того, как владение всей совокупностью средств уже достигнуто и становится почти инстинктивным. Все самые возвышенные иссле­дования ставят своей целью создание некой конструкции или необходимой системы, которых начало -- в свобо­де; эта свобода, однако, есть не что иное, как чувство и несомненность имеющихся возможностей, вместе с ко­торыми она возрастает. Интуиции, побуждающие нас к творчеству, возникают независимо от творческих наших возможностей; в этом их порок -- и достоинство. Но опыт исподволь приучает нас задумывать только то, что мы в состоянии выполнить. Он незаметно приводит нас к строгой экономии наших помыслов и наших действо­ваний. Многие удовлетворяются этим дотошным и уме­ренным совершенством. Но у иных развитие средств про­двигается так далеко и настолько отождествляется с их умственными способностями, что им удается "мыслить" и "творить" исходя из самих средств. Музыка, выводимая из характера звуков, архитектура -- из материала и прочностей, литература -- из владения речью, из ее спе­цифической роли и ее трансформаций, -- одним словом, обусловленность в искусствах воображаемого реальным, потенциальное действие, создающее свой предмет, мои возможности, которые определяют мое желание, откры­вая мне перспективы вполне непредвиденные и в то же время вполне доступные, -- таковы следствия виртуоз­ности достигнутой и превзойденной. История новой гео­метрии может представить не менее великолепные тому примеры.

Слияние "поэтической" мысли с властью над словом и тщательное исследование на себе самом их взаимосвя­зей вылились у Малларме в своего рода систему, кото­рая известна нам, к сожалению, лишь в общих чертах.

Вглядываясь порой в небывалый, восхитительный ме­ханизм одного из фрагментов его поэзии, я говорил себе, что он, по-видимому, обозрел своей мыслью едва ли не все слова нашего языка. Любопытная книга, ко­торую он написал об английской лексике, явно предпо­лагает наброски и размышления о нашей 3.

Отнюдь не следует думать, что филология исчерпы­вает все проблемы, какие могут возникнуть в области языка. Ни физика, ни физиология не мешают художни­ку и музыканту иметь свой взгляд на краски и звуки; они также не избавляют их от этой необходимости. Вы­нашивание новых произведений порождает массу проб­лем; оно требует методов систематизации и оценки, которые в конце концов образуют подлинную, хотя и чисто личную, науку художника, -- как правило, неот­чуждаемый его капитал. Малларме создал для себя своего рода науку из собственных слов. Нет сомнения, что он продумал их формы, исследовал внутреннюю протяженность, в которой они появляются как причины или же следствия, определил то, что можно назвать их поэтическим весом и что в процессе этой работы, изу­мительно тщательной и доскональной, слова незримо, подспудно систематизировались в возможностях его ра­зума, повинуясь таинственному закону его интимного чувствования.

Я представлял себе его ожидание: душа, которая вслушивается в созвучия, вся устремившись навстречу единому слову в этом мире слов, где она самозабвенно улавливает сонмы связей и отзвуков, пробуждаемых смутно забрезжившей, рвущейся к свету мыслью...

"Я говорю: цветок... " -- напишет он 4.

В этом Царстве речи люди, как правило, слепы; они глухи к словам, которыми пользуются. Слова для них -- только средства; высказывание -- только некий кратчай­ший путь: этот минимум определяет чисто практическое пользование речью. Быть понятым -- понять: таковы границы, все более суживающие этот практический -- иными словами, абстрактный -- язык. Даже сами писа­тели задумываются над значимостями и формами лишь в случае какой-то конкретной трудности, неизбежного выбора или поисков эффекта. Таков эмпиризм совре­менников. Вот уже сто с лишним лет можно быть "ве­ликим писателем" и совершенно пренебрегать конструк­цией речи. А это значит, что в ней видят лишь какое-то несущественное звено, своего рода посредника, без ко­торого "разум" предпочел бы обойтись. Ничто так не чуждо чувствованию всей античности, как этот подход. Вот почему Стендаль отнюдь не язычник. Он избегает формы, числа, ритма, фигур и укрывается от них в усердном чтении Кодекса Наполеона. И если допустить, что действия людей лучше выявляют их натуру, нежели их мысли и слова, Стендаль может сколько угодно ря­диться в сенсуализм и считать себя последователем Кондильяка: он всецело "духовен" в языке и исповедует эстетику аскета.

Однако Поэзия -- насквозь язычница: она неумолимо требует, чтобы душа не оставалась без тела; ни смысл, ни идея -- вне действия какой-либо запоминающейся фи­гуры, построенной на тембрах, длительностях и акцентах.

Мало-помалу язык поэта и его самосознание прихо­дят к единству, которое прямо противоположно тому, какое мы наблюдаем у прочих людей. То, что для него в речи наиболее важно, для них неощутимо или безраз­лично. Какой-нибудь словесный нюанс, от которого за­висят, нам кажется, жизнь и смерть стихотворения, пред­ставляется им пустой никчемностью. Легковерные, погруженные в абстракции, они противопоставляют сущ­ности форму; но противопоставление это применимо лишь к сфере практической, где ежемгновенно слова переходят в действия и действия переходят в слова. Они не видят, что так называемая сущность есть лишь не­чистая и, значит, смешанная форма. Наша собственная сущность представляет собой беспорядочное нагромож­дение случайных фактов и видимостей; ощущений, вся­ческих образов, позывов, бессвязных слов, отрывочных фраз... Но чтобы передать то, что требует передачи и стремится вырваться из этого хаоса, все эти столь раз­нородные элементы должны войти в единую систему языка и построить какое-то высказывание. Такое сведе­ние внутренних явлений к формулам, составленным из знаков того же свойства -- и, следственно, столь же условным, -- вполне может рассматриваться как переход от менее чистой формы (или образа) к форме более чистой.

Но язык заданный, усвоенный с детства, будучи по происхождению своему статистическим и обиходным, как правило, мало пригоден для передачи мыслительных состояний, не связанных с практикой; он совершенно не отвечает целям более глубоким или более точным, не­жели те, какими определяются наши поступки в обы­денной жизни. Это вызвало появление специальных языков, в том числе и языка литературного. Можно на­блюдать, как в каждой литературе рано или поздно воз­никает своего рода мандаринский язык, весьма далекий подчас от обиходного; тем не менее этот литературный язык складывается обычно в недрах последнего, откуда заимствует слова, фигуры и обороты, наиболее подхо­дящие для тех эффектов, которых добивается художник в литературе. Бывает, однако, и так, что писатель соз­дает себе свой личный, особый язык.

Название книги: Об искусстве
Автор: Поль Валери
Просмотрено 155872 раз

......
...676869707172737475767778798081828384858687...