Реклама





Книги по философии

Поль Валери
Об искусстве

(страница 81)

Мог быть у него и другой возбудитель. Я думаю не о картине Брейгеля, которую он видел во дворце Баль­би в Женеве, в 1845 году. Эта наивная и замыслова­тая живопись, эта совокупность чудовищных деталей -- рогатых чертей, кошмарных тварей, чрезмерно фри­вольных дам, -- все это искусственное и местами забав­ное воображение, возможно, и пробудило в нем тягу к дьявольщине, к описанию невероятных существ: олицет­воренных грехов, всякого рода обманчивых порождений страха, похоти, угрызений; но главный толчок, побудив­ший его замыслить и начать свой труд, был, мне кажет­ся, вызван, скорее, чтением "Фауста" Гете. "Фауст" и "Искушение" связаны сходством истоков и очевидным родством сюжетов -- народным, исконным происхождени­ем и ярмарочным бытованием обеих легенд, чье тождество можно выразить общим девизом: человек и дьявол. В "Искушении" дьявол обрушивается на веру отшель­ника, будоража его ночи тягостными видениями, пу­таными доктринами и верованиями, тлетворными и сладострастными посулами. Фауст, однако, успел уже все прочесть, все познать, сжечь все, чему можем мы поклоняться. Он сам по себе исчерпал все, что дьявол предлагает или рисует в живых картинах Антонию, и, чтобы его соблазнить, не остается сперва ничего, кро­ме чисто юношеской любви (что представляется мне достаточно странным). В конце концов, после того как он познал, на собственном мефистофельском опыте, тщету политической власти и иллюзионизма финансов, ему удается внушить себе, в качестве стимула воли к жизни, страсть, так сказать, эстетическую, высшую жаж­ду прекрасного. Фауст, в итоге, ищет достойных себя искушений; Антоний хотел бы не знать искушений вовсе. 2

Флобер, как мне кажется, лишь смутно догадывался, сколько тем, материала, возможностей могло почерп­нуть в сюжете "Искушения" творение в самом деле ве­ликое. Уже скрупулезность его дотошности и его ссылок показывает, до какой степени не хватало ему целеуст­ремленности выбора и организующей воли, чтобы осуще­ствить создание литературной машины большой мощ­ности.

Чрезмерное стремление ошеломлять читателя мно­жественностью эпизодов, мелькающих персонажей и декораций, всевозможных идей и голосов порождает у нас растущее чувство беспомощности перед какой-то взбесившейся, разбушевавшейся библиотекой, где все тома разом выкрикивают свои миллионы слов и где все папки одновременно, в общем неистовстве изрыга­ют свои гравюры и свои рисунки. "Он слишком начи­тан", -- хотим мы сказать об авторе, как мы говорим о пьяном: "Он слишком много выпил".

Однако Гете у Эккермана говорит о своей "Валь­пургиевой ночи" следующее: "Мифологические персона­жи напрашиваются тут в бессчетном количестве; но я стараюсь быть осторожным и выбираю только тех, ко­торые достаточно выразительны и могут произвести над­лежащее впечатление" 3.

Этой мудрости в "Искушении" незаметно. Флобер всегда был одержим демоном энциклопедического зна­ния, которого он пытался заклясть, написав "Бювара и Пекюше". Чтобы опутать Антония прельщениями, ему недостаточно было перелистать объемистые компиля­ции, толстые словари типа словарей Бейля, Морери, Треву и им подобных; он проштудировал едва ли не все источники, в какие мог заглянуть. Он буквально опьянял себя выписками и пометками. Но все усилия, каких стоили ему вереницы фигур и формул, одолева­ющих ночи пустынника, все силы ума, какие он вкла­дывал в бесконечные партии этого дьявольского балета, в тему богов и божеств, ересиархов, аллегорических чудовищ, -- всего этого он лишил и всем этим обделял самого героя, который остается жалкой, плачевной жертвой в центре адского круговорота миражей и ил­люзий.

В Антонии, надо признать, почти нет жизни.

Слабость его реакций непостижима. Поразительно, что все видимое и слышимое не разжигает в нем ни соблазна, ни опьянения, ни ярости или негодования; что у него не находится ни проклятий, ни сарказмов, ни да­же страстной, срывающейся молитвы, которыми он мог бы ответить на этот чудовищный маскарад и поток слишком красивых, бесстыдных и кощунственных фраз, терзающих его душу. Он безысходно пассивен; он не поддается, но и не противится; он ожидает конца кош­мара, а пока не находит ничего лучшего, как время от времени весьма беспомощно восклицать. Его реплики суть лишь увертки, и, подобно царице Савской, нас без конца разбирает желание его ущипнуть.

(Быть может, в таком своем качестве он более "под­линен", иными словами, не столь отличен от большинст­ва людей? Не во сне ли живем мы -- достаточно жут­ком и всецело абсурдном, -- и что же мы предпринима­ем?)

Флобер был как будто заворожен околичностями в ущерб главному. Он прельстился заманчивостью деко­раций, контрастов, "занятностью" характерных деталей, выхватываемых там и сям в поверхностном и беспоря­дочном чтении; таким образом, тот же Антоний (но Ан­тоний падший), он загубил свою душу, -- я хочу ска­зать, душу своего замысла, какою являлось призвание этого замысла стать шедевром. Он упустил одну из прекраснейших драм, какие только возможны, перво­классное произведение, которое ждало творца. Не по­заботившись прежде всего могущественно одушевить своего героя, он пренебрег самой сущностью своей те­мы: он не внял настоянию глубины. Что от него требо­валось? Ни больше ни меньше как представить то, что может быть названо физиологией искушения, -- всю ту властительную механику, в которой цвета, запахи, жар и холод, тишина и звук, истинное и ложное, добро и зло выступают как силы и сообщаются нам в форме всегда предстоящих антагонизмов. Очевидно, что всякое "ис­кушение" обусловлено действием зримой или мыслимой вещи, которое вызывает у нас ощущение, что нам ее недостает. Оно рождает потребность, которая отсутст­вовала или дремала, -- и вот нечто в нас преображает­ся, некая способность активизируется, и этот очаг воз­буждения вовлекает в свою орбиту все наше естество. У Брейгеля чревоугодник вытянул шею, подавшись к похлебке, в которую впились его глаза, которую нюха­ют его ноздри; и мы чувствуем, что вся масса тела го­това слиться в одно с головой, едва голова сольется с объектом взгляда. В природе корень тянется к влаге, верхушка -- к солнцу, и растение формируется от од­ной неудовлетворенности к другой, от вожделения к вожделению. Амеба выпячивается навстречу своей мик­роскопической жертве, повинуясь тому, что собирается в себе претворить; затем, подтянувшись на выброшен­ной ложноножке, она снова сжимается. Таков меха­низм всей живой природы; дьявол, увы, -- это сама природа, и искушение составляет самое очевидное, са­мое постоянное, самое неизбывное условие всякой жиз­ни. Жить значит ежемгновенно испытывать в чем-то недостаток: изменяться, дабы чего-то достичь, -- и тем самым переходить в состояние какой-то иной недоста­точности. Мы живем эфемерным, им ведомые и в нем пребывающие: всем здесь правит чувствительность, эта дьявольская пружина жизни организованных существ. Возможно ли предложить воображению нечто более по­разительное или вывести на сцену что-либо более "поэ­тическое", нежели эта неодолимая сила, в которой сущность любого из нас, в которой мы с точностью вы­ражаемся, которая нами движет, которая к нам взывает и в нас отзывается, которая, в зависимости от часа и дня, становится радостью, болью, потребностью, отвра­щением, надеждой, могуществом или немощью, пере­краивает шкалу ценностей, превращает нас в ангелов либо животных? Я думаю о разнообразии, о насыщен­ностях, об изменчивости нашей чувствующей субстан­ции, о ее бесконечных скрытых потенциях, о ее неисчис­лимых звеньях, чья игра понуждает ее раздираться внутренним противоборством, самое себя мистифициро­вать, множить формы влечения и отталкивания, воп­лощаться в уме, языке, символике, которые она изощ­ряет и организует для построения диковинных отвлечен­ных миров. Я не сомневаюсь, что Флобер сознавал глу­бину своей темы; но он как будто страшился погрузить­ся в нее до той точки, где все приобретенные познания в счет больше не идут... Он увяз, таким образом, в из­быточности книг и мифов; в ней потерял он генераль­ную мысль, я хочу сказать -- единство своей компози­ции, каковое могло корениться лишь в таком Антонии, у которого дьявол был бы частью души... Его произве­дение остается мозаикой сцен и фрагментов; но кое-ка­кие из них вписаны неизгладимо. Такое как есть, оно внушает мне чувство почтения, и, когда бы я ни раскрыл его, я нахожу в нем достаточно поводов, чтобы восхи­щаться его создателем больше, нежели им самим.

Комментарии

Настоящее издание является вторым по счету в нашей стране из­данием произведений Поля Валери. Сборник, вышедший в 1936 г. под редакцией А. Эфроса и давно ставший библиографической ред­костью, представлял Валери не только как поэта и критика; в него вошли и такие его работы, как "Заметки о величии и упадке Ев­ропы", "Об истории" и др. Ввиду небольшого объема, а также времени издания, когда ряд значительных работ Валери еще не был написан, этот сборник не мог дать достаточного представления о взглядах Валери на искусство. Это-то и является целью настоя­щего издания.

Поль Валери, один из крупнейших французских и европейских поэтов первой половины XX века, был вместе с тем мыслителем, оставившим на Западе значительный, хотя и не во всем явствен­ный, след в развитии идей этого периода. Причем круг его интере­сов и поисков отнюдь не ограничивался сферой поэзии и искусства. Для него всегда оставался идеалом универсализм гениев Возрож­дения, всеобъемлющий протеизм Гете. Естественно, что Валери, вскормленный символизмом, созревший в его атмосфере как лич­ность, во многом разделял иллюзии и пристрастия своей среды и эпохи. Однако его мысль, постоянно искавшая свежих путей и чу­равшаяся трюизмов и затверженностей буржуазного сознания, во многих конкретных областях оказалась чрезвычайно плодотворной. Немало его идей и гипотез, относящихся, в частности, к теории по­этического языка и эстетической формы, к пониманию процесса творчества, художественного образа, специфики произведения искус­ства, несмотря на их кажущуюся парадоксальность, а порой и чрезмерную односторонность, оказались весьма актуальными. Чита­тель сам сможет в этом убедиться.

Название книги: Об искусстве
Автор: Поль Валери
Просмотрено 155885 раз

......
...717273747576777879808182838485868788899091...