Реклама





Книги по философии

Поль Валери
Об искусстве

(страница 79)

Е

Разум, который тем меньше связан глубинными тре­бованиями порядка, чем точнее они исполнялись, дабы позволить ему о них не думать, опьяняется своим относительным привольем, тешится блеском своей премуд­рости и своими чистыми комбинациями.

Он дерзает теоретизировать без учета той бесконеч­но сложной системы, которая наделила его столь огром­ной независимостью от сущего и столь полным равно­душием к первичным потребностям. За видимой сторо­ной вещей он не различает их сути. Абстракции в эту пору неистовствуют; человек мнит себя духом. Повсюду множатся вопросы, издевки, доктрины, в которых нахо­дят выражение и неограниченно используются возмож­ности слова, оторванного от действия. На каждом шагу блистает, свирепствует критика идеалов, которые пре­доставили интеллекту досуг и удобства для этой кри­тики.

Между тем инстинкты самосохранения и продолже­ния рода иссякают либо извращаются.

Ж

Именно так -- при посредстве идей, в их нарастаю­щем вихре -- беспорядок и фактическое состояние ве­щей должны вновь обозначиться и возродиться за счет порядка.

Этот возврат к фактическому состоянию иногда со­вершается на путях, коих нельзя было предусмотреть, и человек может стать варваром нового типа силою не­ожиданных последствий своих самых основательных мыслей.

Кое-кто в наши дни полагает, что завоевание сущего положительной наукой приводит нас или отбрасывает нас вспять к своего рода варварству, которое, будучи деятельным и методичным, тем самым, однако, еще опас­нее варварства древних эпох благодаря превосходству в точности, в единообразии и бесконечному превосход­ству в могуществе. Мы возвращаемся к эре факта -- но факта научного.

Общества же, напротив, покоятся на Вещах Смут­ных; во всяком случае, до сих пор они покоились на по­нятиях и субстанциях достаточно непроницаемых, чтобы мятежная душа никогда не чувствовала себя вполне свободной от них и страшилась не только того, что ви­дит явно. Один афинский тиран, человек глубокомыс­ленный, говорил, что боги были выдуманы, дабы ка­рать незримые преступления.

Если общество упразднит все неясное и сверхразум­ное, дабы вручить себя измеримому и доказуемому, смо­жет ли оно выжить? Вопрос это жизненный; он торопит с ответом. Вся современная эпоха являет непрерывное возрастание точности. Все нематериальное стать точным не может и в каком-то смысле не поспевает за прочим. Оно неизбежно будет казаться нам, по контрасту, все более тщетным и несущественным.

3

Порядок тяготит человека. Беспорядок заставляет его жаждать полиции или смерти. Таковы два крайних, му­чительных для человеческой натуры состояния. Человек ищет эпоху приятную во всех отношениях, где он мог бы пользоваться наибольшей свободой и наибольшей поддержкой. Он находит ее в начале конца той или иной социальной системы.

Тогда-то, на полпути от порядка к беспорядку, царит восхитительный миг. Как только гармония прав и обя­занностей принесла все блага, на какие была способна, можно наслаждаться первыми слабостями системы. Ин­ституты пока еще не поколеблены. Они могущественны и внушительны. Но хотя ничто в них, по видимости, не затронуто, у них нет более почти ничего, кроме этой пре­красной наружности; их достоинства себя израсходова­ли; их грядущее незримо исчерпано; их характер уже не священен либо священен -- и только; хула и презрение их подтачивают и лишают всякой жизненной зна­чимости. Общественный организм мало-помалу теряет будущность. Это -- пора упоения и всеобщего пирше­ства.

И

Конец политического устройства, почти всегда осле­пительный и сладострастный, знаменуется фейерверком, в котором расточается все, что до сих пор люди расто­чать не решались.

Тайны государственные, стыдливости личные, пота­енные мысли, долго скрывавшиеся мечты -- все содер­жимое разгоряченных и беззаботно отчаянных лично­стей выплескивается наружу и швыряется на потребу общественности.

Некое пламя, пока еще лишь феерическое, которое вскорости разгорится в пожар, возносится и пробегает по лику сущего. Оно причудливо озаряет вакханалию принципов и основ. Устои, наследия рушатся. Таинства и сокровища рассеиваются как дым. Благочестие испа­ряется, и все цепи слабеют в этом кипении жизни и смерти, которому предстоит нарастать до некоего безумия.

К

Если бы Парки предоставили кому-либо возмож­ность выбрать из всех известных эпох эпоху себе по вкусу и прожить в ней всю свою жизнь, я не сомне­ваюсь, что этот счастливец назвал бы век Монтескье. И я не без слабостей; я поступил бы так же. Европа была тогда лучшим из возможных миров; власть и тер­пимость в ней уживались; истина сохраняла известную меру; вещество и энергия не правили всем безраздель­но; они еще не воцарились. Наука была уже достаточно внушительной, искусства -- весьма изящными; еще оставалось кое-что от религии. Тартюфы, глупцы Оргоны, зловещие "Господа", нелепые Альцесты были счастливо погребены; Эмилю, Рене, чудовищному Ролла еще пред­стояло родиться. Даже улица была сценой хороших манер. Торговцы умели построить фразу. Даже откуп­щики, даже девки, даже шпионы и сыщики изъяснялись, как нынче никто. Казна взимала с учтивостью.

Еще не исследовали всю землю; народы жили при­вольно в мире, карта которого еще не избавилась от огромных пробелов и -- в Африке, в Америке, в Океа­нии -- зияла белыми пятнами, распалявшими вообра­жение. Дни в свой черед не были уплотнены и загру­жены, они катились медлительно и вольготно; расписа­ния не дробили мыслей и не делали смертных рабами усредненного времени и друг друга.

Все бранили правительство; все еще верили, что можно найти нечто лучшее. Но заботы отнюдь не были неимоверными.

Существовал целый ряд темпераментных и страст­ных людей, чей интеллект будоражил Европу и ополчал­ся с беспечностью на любые предметы, божественные и прочие. Дам волновали рождавшиеся дифференциалы и те мизерные твари, будто бы необходимые для люб­ви, которые мечутся в микроскопе под взглядом. По­добные феям, эти дамы склонялись над стеклянной и медной колыбелью юного Электричества.

Сама поэзия стремилась добиться четкости и изба­виться от нелепиц, -- что, однако, немыслимо: она в итоге лишь оскудела.

Л

Разум в то время достиг такой гибкости и такой чи­стоты, что любые нечестия представлялись ему вполне безвредными проявлениями изощреннейшего существа, к которому не пристает ничего, даже самое худшее. Даже бесстыдство его не порочило. В людях было столько ума, столько было в них скептицизма и столько влюблен­ности в знание, что, казалось им, ни самые дерзкие идеи и речи, ни самые рискованные эксперименты не могут их запятнать, принизить или погубить. Они дошли до крайней искусственности, что значит -- открыли приро­ду и вздумали притязать на естественность. Этого рода фантазия всегда знаменует конец спектакля и послед­нее исчерпание вкуса.

M

В таком состоянии это общество знало себя не хуже или, быть может, лучше, нежели любое общество в про­шлом.

Зеркал у него было достаточно. Оно разглядывало себя в них столь же часто, столь же нежно и столь же безжалостно, как всякое смертное существо. Монтескье, Дидро, Вольтер и бесчисленные свидетели рангом по­меньше рисовали ему его обличье и его манеры. Оно видело себя в них более свободным, более дерзостным, более смятенным и более чувственным, нежели было оно, вне сомнения, на самом деле; порою даже -- гораздо более несчастливым.

Но даже несчастливое, и даже агонизирующее, об­щество не способно взирать на себя без смеха. Как сдержаться при виде себя?

H

-- Как можно быть персом?

В ответ является новый вопрос: "Как можно быть тем, что ты есть?"

Этот последний, едва прозвучит он в уме, отчуждает нас от самих себя, и на какой-то миг нам открывается вся немыслимость нашего состояния. Недоумение перед необходимостью кем-то являться, комичность любого обличья и частного существования, разрушительный эф­фект дублирования наших поступков, наших верований, наших личностей выходят наружу в ту же минуту; все общественное становится гротеском; все человеческое становится слишком человеческим, оборачивается чуда­чеством, слабоумием, автоматизмом, нелепицей.

Система условностей, о которой я говорил, становит­ся смехотворной, чудовищной, невыносимой для взгляда, почти неправдоподобной! Законы, религия, обычаи, на­ряды, парик, шпага, верования -- все кажется дикови­ной, маскарадом: ярмарочным или музейным товаром...

Но чтобы вызвать этот разлад и это могущественное изумление, и смех, и, следом, усмешку, которые раздви­гают уста модели, когда она видит свой образ, есть средство чрезвычайно простое, почти безошибочное и почти всегда эффективное. Большинство авторов, кото­рые отражали свою эпоху в образах, адресуемых ей самой и в свой черед нам, потомкам, -- пользовалось этим средством. По остроумию и по доступности оно не имеет равных, хотя в исполнении требует немалой тон­кости.

Выхватить из одного мира и внезапно погрузить в другой некое умело выбранное существо, остро чувству­ющее всю безмерность абсурда, для нас неощутимого: странность обычаев, курьезность законов, диковинность нравов, эмоций, верований, -- все то, с чем мирно ужи­вается масса людей, в гущу которых всесильный бог-сочинитель единым росчерком посылает его жить и не­престанно изумляться, -- таков этот литературный при­ем.

Итак, весьма часто в качестве инструмента сатиры выводились то некий турок, то перс, то, иной раз, поли­незиец; порою, дабы разнообразить игру и взять точку отсчета на полпути в бесконечность, на эту роль изби­рался обитатель Сатурна, Сириуса, некий Микромегас; порою же -- ангел. Подчас лишь в неведении или в экзотичности этого вымышленного гостя коренилась причина его изумлений и черпала силы обостренная впе­чатлительность ко всему, что скрывает от нас привычка; в иных случаях его наделяли сверхчеловеческой зор­костью, искушенностью или глубиной, которые эта ма­рионетка исподволь обнаруживала вопросами и замеча­ниями неотразимой и лукавой простоты.

Название книги: Об искусстве
Автор: Поль Валери
Просмотрено 160275 раз

......
...697071727374757677787980818283848586878889...